Статья

Статья на тему Поиски нравственного соглашения между людьми как авторская задача в русской прозе 18601870-х годов

Работа добавлена на сайт bukvasha.net: 2015-06-27

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 28.12.2024


В.А. Свительский, Воронежский государственный университет

Русская психологическая проза 60–70-х годов XIX века в поэтико-структурной реализации своих замыслов всерьёз столкнулась с опасностью апологии индивидуализма, со стихией субъективизма и относительностью нравственных мерок. Личностное бытие уникально по своей природе, изначально тяготеет к автономии.

“Другой человек” замкнут, закрыт для взгляда со стороны, обладает своего рода “экстерриториальностью”.

Крайнее выражение это находит в индивидуалистическом мировосприятии, доводя его носителя до самоотрицания. Для индивидуалиста ничего и никого, кроме него, не существует. Во время разговора с посланцем русского императора Наполеона “не интересовала нисколько личность Балашева. Видно было, что только то, что происходило в его душе, имело интерес для него. Всё, что было вне его, не имело для него значения, потому что всё в мире, как ему казалось, зависело только от его воли” 1. В капитане Рамбале заметна “непроницаемость этого человека ко всему тому, что не было он сам” / VI, 378/.

Такие характеры, если строить изображение только на них, не открывали возможности для положительной перспективы, в состоянии были разрушить, раздробить целостную картину мира на отдельные, не связанные друг с другом мирки. Ещё рискованнее было художнику иметь дело с “антигероями” типа “подпольного человека” Достоевского, с их агрессивной, болезненной психикой, бесконтрольно подавляющей окружающий мир. Тем не менее писатели шли на риск, видя в личности и человеческой индивидуальности безусловные ценности, доказывая своим изображением их ценностный статус.

Однако, даже показывая индивидуалистически замкнутые характеры и соблюдая при этом неотменимые правила воссоздания личности, писатель-психолог при этом не отказывался от своего гуманистического взгляда, сохранял собственную позицию. Он находил меру-соотношение между невмешательством в право личности быть самой собой и проникновением в её кругозор. Психологическая проза и указывала на непреложность “преграды”, “которая стоит между человеком и другими” (Толстой, 30, 22), и несла преодоление этой преграды. Литература внимательно вникала в причины и условия людского разобщения, затрудняющие взаимное понимание, нарушающие связь между людьми. Чутко воспринимая особенности пришедшей эпохи и видя, что “ни в чём почти нет нравственного соглашения” 2, она ставила своей целью достижение этого “соглашения” между современниками, между ними и жизнью 3.

И вот параллельно с тщательным объективным восстановлением мира личности в психологической прозе на другом, только более высоком уровне совершается как бы “обратный ход” художественной мысли: выделенная, заявившая о себе и независимо существующая личность включается в человеческое общение, вводится в берега гуманистической ориентации, соотносится с народом и человечеством. Проза этого периода решает задачи на преодоление розни между людьми, на отыскание путей к другому человеку, стараясь разомкнуть погружённую в себя личность, навести мосты между обособленным человеком нового времени и людским сообществом, личностью и жизнью. “Художество” выясняет психологические и нравственные средства для победы над одиночеством, непониманием, предубеждениями. Левин в романе “Анна Каренина” призывает Облонского: “Ты постарайся, войди в меня, стань на точку зрения деревенского жителя” 4. Именно “все более и более входя в ее положение”, Левин чувствует “нежность и жалость” / 583-587/ к Анне. И это самое первое условие для преодоления “другости” (понятие М. М. Бахтина), для достижения взаимопонимания – “войти” в другого человека, в его положение, постаравшись понять, став на точку зрения другого.

“...Век всепонимания – век релятивизма, с чудовищной способностью к перевоплощению – девятнадцатый” (О. Мандельштам) [1, 85], имеет в этом отношении свою историю, свои этапы развития. Не сразу сложились принципы и правила понимания другого человека. Достоевский отдал должное Пушкину: “Он, барич, Пугачева угадал и в пугачевскую душу проник, да ещё тогда, когда никто ни во что не проникал. Он, аристократ, Белкина в своей душе заключал. Он художнической силой от своей среды отрешился и с точки зрения народного духа её в Онегине великим судом судил” /5, 51-52/. От читателя “Шинели” требуется “сколько-нибудь представить себе положение другого” [2, 162]. Ап. Григорьев в письме, открывающем его работу “О правде и искренности в искусстве”, обсуждает с А. С. Хомяковым, “имеет ли право художник переноситься совершенно в чуждое ему состояние духа, миросозерцания, строй чувствований” [3, 51]. По Тургеневу, в природе царит “та общая, бесконечная гармония, в которой <...> всё, что существует, – существует для другого, в другом только достигает своего примирения или разрешения...” [4, 415-416]. А приметой “объективного писателя” он считает преимущественное “изучение человеческой физиономии, чужой жизни”, а не “изложение собственных чувств и мыслей” [4;9; 279-280]. Князь Мышкин у Достоевского горюет: “Почему мы никогда не можем узнать всего про другого...” /8, 484/. Митенька Карамазов не сразу, но осознает: “Потому мыслю об этом человеке, что я сам такой человек” /14, 99/. Это первичная форма гуманистического отношения к другому человеку. Но не забудем и базаровское: “... нам других подавай! нам других ломать надо!” [4;8; 380].

Левина отличает особая бережность в отношении к другому человеку, и в день свадьбы он сомневается, думая о Кити: “Но знаю ли я её мысли, её желания, её чувства?” /375/. Когда же “он не перенесся в неё” /345/, это чревато мучительными переживаниями для любимого человека.

Долли не осуждает Анну, потому что “мысленно переносится” в неё /525/, способна стать как бы ею /511/. И Анна, только когда чувствует “за Каренина” (“в первый раз она на мгновение почувствовала за него”) /309-310/, жалеет его. Толстовское искусство предельно внимательно к тем моментам, в которые одному человеку открывается другой человек, когда исчезает перегородка между ними. В седьмой части романа, перед родами Кити, при горящей свече (в конце этой части потухнет свеча, светившая Анне) Левин вдруг “поражен”, какою в ожидании и предчувствии наступающего события предстает Кити, “поражен тем, что обнажалось теперь перед ним, когда вдруг все покровы были сняты и самое ядро её души светилось в её глазах” /592/.

Оказывается, личность сама тяготится своей единичностью, отчуждающей ее от других людей. Андрей Болконский в Отрадном, наблюдая, как бурлит жизнь вокруг него, как переживает свою молодость Наташа, жалуется про себя: “И дела нет до моего существования!” /V, 164/. Левин в печали и горести после отказа Кити страдает: “И не гожусь я для других людей” /76/. Даже Каренину в горе не хватает того, “кто бы пожалел его не как высшего чиновника, не как члена общества, но просто как страдающего человека” /427/. Даже Фёдор Павлович Карамазов иногда “моментально и непостижимо” ощущает в себе “необычайную потребность в верном и близком человеке” /14, 86/. А когда личность настраивается на жизнь, когда она из состояния тупика, “убитости” возвращается к полноценному бытию, она тем более не хочет жить для одной себя, замкнуто в себе. Решивший, что жизнь его в тридцать один год не кончена, князь Андрей думает: “Мало того, что я знаю всё то, что есть во мне, надо, чтоб и все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так, как эта девочка, независимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!” /V, 165/. В нем пробуждается “новое, отрадное и успокоительное чувство”, когда он, видя крестьянских девочек со сливами в саду в Лысых Горах, “понял существование других, совершенно чуждых ему и столь же законных человеческих интересов, как и те, которые занимали его” /VI, 130/.

Герои Достоевского откровенно разрываются между двумя противоположными стремлениями: желанием уйти в себя ещё больше, спрятаться от “всех” (самыми последними пристанищами индивидуалистического уединения становятся “угол”, “подполье”) и тоской по общению с другими людьми. “Ну как же, как же без человекато прожить!” – восклицает Соня /6, 323/, догадываясь о муке безысходного одиночества, переживаемой Раскольниковым. Для героев Достоевского соединение с “другим” – единственная спасительная “соломинка” в трагическом коловращении судьбы. Возвращение же ко “всем”, соединение с людьми для индивидуалистически замкнувшегося героя может произойти лишь через всё развязывающий поступок, подобный символическому жесту: через покаяние на Сенной площади у Раскольникова, через публичное признание своей вины Иваном Карамазовым, через обнародование исповеди – признания в грехе, что не состоялось у Ставрогина... Людской розни “железного века” Толстой и Достоевский противополагали идеальный принцип любовного единения с другим человеком. “Закон гуманизма”, по Достоевскому, – в том, чтобы приносить “любовью в жертву своего Я людям или другому существу” /20, 175/. “Земная жизнь, а с нею времена и сроки” даны человеку для “любви деятельной, живой” /14, 292/. Идея любви неминуемо актуализировала христианское мировосприятие. В исполнении заповеди “Возлюби ближнего твоего, как самого себя” Толстой и Достоевский видят путь к преодолению индивидуализма и объединению людей 5.

Смертельно раненный, князь Андрей узнает “любовь” как “самую сущность души” / VI, 399 /. Как ни отвлеченна и ни бесплотна эта любовь (все Болконские вообще обречены у Толстого на максималистскую односторонность духовного проявления, часто расходящегося с конкретностью жизни и мучающего их самих), тем не менее она помогает ему выйти из гордой замкнутости своего “я”, “в первый раз” представить “душу” Наташи (т. е. проникнуть в другого человека) и простить её. Когда, казалось бы, всё в его жизни кончается и остается готовиться к близкой смерти, в нём происходит спор между “божескою” и “человеческою” любовью, и земная любовь Наташи на некоторое время вырывает его у смерти, связывает с жизнью, дает ему счастье, не испытанное до этого. Перед лицом надвигающейся смерти, однако, две любви – “божеская” и “человеческая” – соединяются в его мыслях. Возрождающаяся после тяжелого кризиса Наташа переводит слова богослужения в московской церкви на свой, ей более понятный язык: “миром, – все вместе, без различия сословий, без вражды, а соединенные братской любовью...” / 6, 80/. И это ощущение единства нужно в преддверии грозных испытаний, ждущих Москву, москвичей и уже переживаемых частью русских людей. Новая рана после смерти Болконского – гибель Пети – вызывает Наташу к жизни, к любви. Её уход за матерью, убитой горем, ещё раз обнаруживает, что “сущность её жизни – любовь” /VII, 189/, и торжествует “любовь Наташи, упорная, терпеливая, не как объяснение, не как утешение, а как призыв к жизни” /VII, 188/...

Человек оказывается способным любить “другого” “больше себя” / “Война и мир”, IV, 288/. Осуществление идеального принципа начинается с отношений между мужчиной и женщиной, с семейного союза. Именно в них любимый человек уже перестает быть чужим человеком, в них первое и непростое преодоление расстояний между людьми. Отношения в семье, между близкими людьми, между мужем и женой, между отцом и детьми – клетка важнейших людских взаимоотношений, с неизбежно сопутствующими им категориями “свободы” и “зависимости”, “суда” и “вины”... Психологическая проза не только художественно обосновывает идеальный принцип, но и анализирует условия его воплощения в реальной жизни. В ней показываются и закономерности, и парадоксы любовного стремления людей друг к другу, выясняются границы между эгоизмом и альтруизмом. Личность проверяется способностью любить и быть достойной любви, и проверка любовью приобретает социальный и философский смысл.

На стадии романтического индивидуализма в проявлении личности, на которой, например, находился Печорин, общение с другим человеком, объединение с ним на духовной основе не представляло долговременной, прочной ценности, хотя личность всё равно стремилась к нему. В исследуемой прозе, отражающей уже не только самоутверждение личности, но и целую нравственнопсихологическую науку поведения человека в союзе с людьми, всё по-иному. На страницах Толстого, Достоевского, Тургенева и др. развертывается своего рода “атлас” путей отдельного человека к людям, преодоления одиночества, прорыва к общению и человеческой солидарности. Плоский тематический подход, не различающий многозначности художественного изображения, может замкнуть отношения Левина с Кити в рамках так называемой “семейной темы”. Но с и р о т с т в о Левина в начале романа, его тоска по семье имеют всеобщий характер, воплощают во многом духовное состояние человека в переходную эпоху. Семья для Толстого – гарантия относительной устойчивости существования личности во всемирном разладе. Тем важнее межличностные отношения, настойчиво испытываемые писателями-психологами.

Но не только сфера частной жизни и семейных отношений изучается ими для выяснения путей и средств преодоления розни между людьми. В какой-то мере эти как будто самые простые отношения оказываются сначала или недостаточно актуальными, или даже слишком сложными для художественного освоения. К ним русской прозе ещё надо было прийти, их ценность предстояло осознать. Не случайно период 60–70-х годов лишь завершается, условно говоря, “семейными романами” “Анна Каренина”, “Братья Карамазовы”, “Господа Головлевы”. В 60-е же годы с той же нравственно-художественной задачей идёт, наоборот, освоение широчайшего социальноисторического содержания. Создается впечатление, что, лишь начав с него, можно было затем прийти к сосредоточенному рассмотрению сугубо частной жизни. Но хотя в “Войне и мире” семейная тема в том ключе, как она подробно освещается в “Анне Карениной”, появляется только в эпилоге, “мысль семейная” есть в великой книге, и она связана с “мыслью народной” 6. (Даже в романе о Раскольникове различимо её скрытое, “боковое” проявление). Зато доказательством присутствия в этих произведениях задачи на отыскание единства между людьми становятся и освещение войны как “противного человеческому разуму и всей человеческой природе события” /VI, VII/, и знаменитый эпизод с Даву, спасший жизнь Пьеру, и произошедшая наконец, но в условиях полевого госпиталя и трагической беспомощности, встреча князя Андрея с Анатолем Курагиным, и парадоксальные отношения преступника со следователем в романе Достоевского. Да и в целом эти великие книги 60-х годов – художественное обоснование людского и всенародного единства, отыскание путей к нему. Поэтому Толстой из 60-х годов обращается к 1812 году, сравнивая в своем повествовании его и с бесславной войной 1805 – 1807 гг., и с разладом собственного времени. Поэтому бьётся над наполеоновской идеей Раскольников, задавшись целью нетерпеливо, одним махом, привести действительность в соответствие с идеалом. Достигается это преодоление замкнутости единичной личности, выход её к горизонту всех людей и контакту с целым миром через устанавливаемые литературой диалогические отношения между личностью и другими людьми, человеком и миром. “Не соблаговолите ли допустить побеседовать? тоска смертнейшая-с!” – упрашивал “обманутый подпоручик” Живновский в “Губернских очерках” Щедрина [5, 55]. В психологической прозе эта тоска по слушателю и беседе не только Мармеладова, но и многих героев, мучающихся своей отъединенностью от других, переживанием вины отпадения от общего потока жизни. В то же время дружеские диспуты Пьера и князя Андрея, переходящие в исповедь, диалоги братьев Карамазовых, рассказы лесковских героев – не только реализованная в “художестве” настоятельная потребность, но и доступная искусству возможность идеального духовного общения.

В них одинаково выразилось знамение времени. Раскрепощенная личность требует выслушать её, настаивает на ответе и понимании. И в первую очередь психологическая проза была в состоянии удовлетворить этому требованию. В этом у русской литературы был источник и образец, чрезвычайно ценимый нашими писателями

7. Это – дерзкая и гневная Книга Иова, содержащая бунтарские претензии личности к самому Богу и позволяющая уяснить условия диалога с личностью, достигшей зрелости и осознавшей свои силы. На пример “Иова многострадального” ссылается Макар Иванович в “Подростке”, прощаясь с домашними перед близким концом /13, 330/. В “Братьях Карамазовых” отмечено воздействие Книги на восьмилетнего Зиновия – будущего Зосиму /14, 264–265/. “О, если бы кто выслушал меня! Вот моё желание, чтобы Вседержитель отвечал мне и чтобы защитник мой составил запись”, – говорит библейский Иов /31 – 35/. Он требует даже от Бога состязания на равных, справедливого поединкатяжбы, требует объективного, беспристрастного протокола. Он не может умалиться перед самым высшим авторитетом, видит в инстанции своей личности равновеликое право и значение: “Сколько знаете вы, знаю и я: не ниже я вас. Но я и Вседержителю хотел бы говорить, и желал бы состязаться с Богом... Я желал бы только отстоять пути мои пред лицом его!” /13 – 2, 3, 15, 18/. Он готов на казнь и на смерть, но уверен, что будет доказана его правота /13–18/. Только на таких условиях возможно полноценное общение между личностями. Внимание к “другому”, способность жить его тревогами и бедами укрепляют полнозвучность связанного с ним “я” художника.

Между “я” и “другим” устанавливается неотменимая связь-взаимодействие8. Именно в момент торжества этой связи “как бы упраздняется закон общественной непроницаемости, люди забывают о границах общественных состояний”9. Диалогичность – структурный принцип реалистической психологической прозы, и первичен в ней диалог автора с героем. Внимание к этой проблеме также впервые в нашем литературоведении привлечено М. М. Бахтиным. “Быть – значит общаться диалогически” 10, – этой идее ученый последовательно верен в своих работах, в том числе и ранних. Наоборот, признак отчуждения от жизни, указание на приближающуюся катастрофу – нарушение языка общения, разрыв восприятий. Это открывается умирающему князю Андрею: “Мы не можем понимать друг друга” /VII, 66/. И диалогичность в отношении к другому человеку, установка на диалог в восприятии и показе людского общения относится, конечно, не только к Достоевскому. Эти понятия объясняют многое во всей культуре художественного гуманизма, в творчестве Толстого и других писателей этой поры. У Толстого, которого совсем было посчитали “монологистом”, Бахтиным недооценена внутренняя диалогичность изображения и особенно – характеров 11. “Диалектика души” диалогична. Позднее осознание этого внутреннего диалога Толстым ведет к схематизации в философско-публицистическом и художественном понимании человека. Тогда внутренние конфликты и противостояния в личности сводятся к противоречию между “разумным” и “заблудшим сознанием” /26, 373/, “разумным” и “животным” “я” /там же, 381/.

С диалогической установкой связаны главные открытия русской прозы. Диалог как проникающее начало изображения, диалогичность как принцип отношения художника к показываемому характеру необходимы в психологической прозе, действительно, прежде всего для “выяснения тайны другого” (Г. К. Щенников). Но диалог – это не только обнаружение и распознавание “другости”, но и торжество общности между его участниками, прорыв к взаимопониманию.

С одной стороны, исходным и первичным для диалога является наличие взаимодействующих между собой отдельных личностных позиций. Диалогическая установка была бы неосуществима без заявления личности о себе, о своем “я” и вне взаимодействия с другими “я”. В то же время участники диалога включены в отношения, уравнивающие, умеряющие проявление каждого.

Поэтому диалогическая схема взаимоотношений (между художником и героем, между автором и героем, между героями) на практике может иметь различное наполнение, что очень важно для психологической прозы с ее летучим и зыбким предметом изображения – “внутренним человеком”. Границы между сознаниями в ней бывают и условны. Диалог в этой связи оказывается не только “противостоянием человека человеку, как противостоянием “я” и “другого” [6, 339], но и предполагает различные возможности согласия [7, 304], единства и идентификации между ними. Он и вероятен лишь при наличии общей основы и единых правил общения, при равенстве и полноценности участников, при потенциальной достижимости согласия. “Акт понимания” не совершится без точек соприкосновения с “другим”.

Различные степени и формы идентификации автора с героем в прозе 60-70-х гг. нуждаются в исследовании. “Я” – “другой” – это начальная схема. Но надо ли отрицать, что “другой” не всегда “чужой” – например, такой “чужой человек”, которого так хорошо узнал Макар Алексеевич Девушкин и от которого он предостерегает Вареньку Доброселову /1, 58/?.. Сознание “другого” может быть воспринято и как “родственное”, и как “близкое” или “свое”. В разговоре с Пьером в Богучарове князь Андрей говорит о сыне, сестре, отце: “Да это все тот же я, это не другие...” /V, 117/. В полном смысле “чужим” может быть проявление при противоположности и полной отделенности позиций, но даже это не означает, что “чужое” – это “чуждое” или “враждебное”. “Родственным” “чужое сознание” становится при совпадении в главном. С другой стороны, изображение автобиографичных Печорина, Левина – это изображение “близкого как другого”. При всех вариантах возможны переходные и частичные формы, разные степени совпадения и несовпадения. Онтология изображения здесь опять взывает к аксиологии, и необходимо выяснение логики оценки, уточнение её ореола.

Но диалогическая установка была действенной у писателей-психологов не только в передаче людского общения – на диалоге строилось и утверждаемое русской литературой отношение к миру. Нетерпеливо вбивающий свою волю в не готовую к этому жизнь (сон о несчастной лошаденке, не способной понестись вскачь по приказу распаленного хозяина, – об этом), Раскольников не слышит голоса жизни, не учитывает её возможностей. И становится безвыходной трагедия, неминуемо наказание... Сам художникреалист оказывается по отношению к отражаемой действительности и создаваемому поэтическому миру участником диалога. В этом условие его проникновения в жизненную правду. Только внимание к закону жизни, диалогический учет ее возможностей позволяют человеку найти с ней общий язык, прийти к соглашению.

Если прислушаться к Толстому в “Анне Карениной”, в знании – “для чего надо жить и что хорошо” – основа единства одного с миллионами людей, “живших века тому назад и живущих теперь” /667/. Именно нравственными законами, “законами добра”, человек “волею-неволею соединен с другими людьми” /683/. Человеку надо, чтобы его деятельность и судьба на всех людях “отражалась и чтобы все они жили” с ним “вместе”! /“Война и мир”, V, 165/. Андрею Болконскому лишь перед лицом смерти удается достичь этого единства. Но познанный закон жизни объединяет продолжающего жить Левина “со всеми людьми” /667/. А за единством с другими людьми недалеко и единение с целым миром, с самим бытием. В сущности вся культура русского художественного гуманизма основана на поиске его.

Список литературы

1. Мандельштам О. Слово и культура / О. Мандельштам . – М., 1987.

2. Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. – М.-Л.. 1938. – Т. III.

3. Григорьев Апполон. Эстетика и критика / Апполон Григорьев. – М., 1980.

4. Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 28 т. – Соч. М.-Л., 1963. – Т. V.

5. Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.: В 20 т. – М., 1965. – Т. 2.

6. Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского / М. Бахтин .

7. Бахтин М. Эстетика словесного творчества / М. Бахтин. – М., 1979.


1. Контрольная работа по Связи с общественностью
2. Биография на тему Гайдар Аркадий Петрович
3. Реферат Формирование профессии современного бухгалтера
4. Реферат на тему Existentialism Essay Research Paper When the word
5. Реферат Исследование эффективности наружной рекламы
6. Статья Чего хотят клиенты от ваших продуктов
7. Реферат Философия Эпикура Основные положения
8. Реферат на тему Heart Of Darkness Essay Research Paper In
9. Курсовая на тему Нарушения сознания личности
10. Реферат Проектирование технологического процесса ремонта