Статья

Статья на тему Прозябшая роза прорастающая трава трава умирающая эволюция пушкинского образа в русской поэзии

Работа добавлена на сайт bukvasha.net: 2015-06-27

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 23.11.2024


Ранчин А. М.

Между 24 июля и 5 сентября (по старому стилю) 1826 г. А. С. Пушкиным был написан “Пророк” — стихотворение, сыгравшее особенную роль в истории русской поэзии. “Пророк” стал образцом, он задал “парадигму”, “словарь” мотивов и образов для последующих произведений, посвящённых теме предназначения поэта и природы творчества. В частности, в этих стихотворениях был унаследован пушкинский образ “прозябшей лозы”. Божественный вестник-серафим дарует герою “Пророка” острое зрение и тонкий слух, символизирующие открытость поэта миру, способность внимать бытию:

Перстами легкими как сон

Моих зениц коснулся он:

Отверзлись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы.

Моих ушей коснулся он,

И их наполнил шум и звон:

И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье.

Слово “прозябанье” здесь, конечно, употреблено в исходном значении “прорастание, рост”, которое оно имеет в церковнославянском языке. “Лоза” также относится к высокой, библейской лексике. Это слово часто встречается в Священном Писании; “лозой виноградной” именует себя Иисус Христос в Евангелии от Иоанна (15: 1). Употребление библеизмов в “Пророке” мотивировано высокой темой стихотворения, представляющего собой вольное подражание шестой главе из Книги пророка Исаии.

Пушкинский пророк, олицетворяющий поэта, внимает всему происходящему вовне, на трех уровнях мироздания: в небесах (этот уровень обозначен “неба содроганьем” и “горним”, небесным, “ангелов полетом”), под водой (знак этой части мира — “гады морские”) и на земле (ее обозначает “дольняя лоза”). Видение поэта-пророка обретает космический характер.

На особое значение этого мотива давно указал В. С. Соловьев в статье “Значение поэзии в стихотворениях Пушкина” (1899): “Пушкинский “Пророк” (так! — А. Р.) испытывает, слышит и говорит не противоположное, но совсем другое, по существу отличное от того, что испытывал, слышал и говорил настоящий библейский пророк <...>.

<...>...Само это знание <...>, о котором они (пророки. — А. Р.) возвещали, не имеет ничего общего с проникновением в подводный ход морских гадов, ни в прозябание лозы, ни даже в летание ангелов и в содрогание неба: это новое знание не есть высшая биология или космология, а только высшая теология: вéдение Ягве — и ничего более” (Соловьев В. С. Философия искусства и литературная критика. Сост. и вступ. ст. Р. Гальцевой и И. Роднянской. Комм. А. А. Носова. М., 1991. С. 338—339). Немного далее эта мысль развита и конкретизирована: “Новых чувств не дает гений поэту; он только усиливает, возводит на высшую ступень прежние чувства, делает поэта духовно более зорким и более чутким. И что же он воспринимает этою новою сущностью? Опять-таки ничего небывалого; повышенные, перерожденные чувства не помогают ему сочинять то, чего нет, выдумывать что-нибудь новое, а только помогают ему лучше видеть и слышать то, что всегда есть <...>.

Все, что есть на небесах и на земле, изначала положенное Предвечным и в шесть творческих дней устроенное, — все это шестикрылый гений открывает вниманию поэта. Он дает ему слышать не то, чего нет или не было, а то, что ускользает от грубого чувства” (Там же. С. 346).

В. С. Соловьев высказывал мысль, что вéдение героя пушкинского стихотворения свойственно поэту, а не собственно пророку, в споре с теми критиками, которые считали персонаж А. С. Пушкина библейским пророком, а не стихотворцем. Соловьевская статья получила широкую известность, и авторы, обращавшиеся позднее к теме предназначения поэта и варьирующие мотивы пушкинского текста, не могли не учитывать мнение знаменитого философа и критика. Возможно, именно благодаря интерпретации В. С. Соловьева в стихотворениях, восходящих к “Пророку” А. С. Пушкина, закрепился образ “прорастающей лозы”. Но эта счастливая судьба выпала только “дольней лозе”: ни “неба содроганье”, ни “горний ангелов полет”, ни “гад морских подводный ход” не вызвали такого “поэтического эха”. Грандиозные космические образы, уместные только в случае, когда поэт уподоблен пророку, оказались лишними в стихах, говорящих о поэтическом даре менее торжественно и не столь возвышенно.

В 1936 г. Анна Ахматова пишет стихотворение “Творчество”:

Бывает так: какая-то истома;

В ушах не умолкает бой часов;

Вдали раскат стихающего грома.

Неузнанных и пленных голосов

Мне чудятся и жалобы и стоны,

Сужается какой-то тайный круг,

Но в этой бездне шепотов и звонов

Встает один, всё победивший звук.

Так вкруг него непоправимо тихо,

Что слышно, как в лесу растет трава,

Как по земле идет с котомкой лихо...

Но вот уже послышались слова

И легких рифм сигнальные звоночки, —

Тогда я начинаю понимать,

И просто продиктованные строчки

Ложатся в белоснежную тетрадь.

Ахматовское стихотворение — вариация пушкинского “Пророка”. Цитатность поэзии Анны Ахматовой и О. Э. Мандельштама была давно отмечена исследователями и интерпретировалась как последовательное воплощение акмеистской “тоски по мировой культуре”, роднящей ахматовскую поэзию со стихами О. Э. Мандельштама[i] . При этом в “Творчестве” высокий слог образца демонстративно и намеренно “переводится” на обыденный язык (операция, названная Ю. М. Лотманом “внешней перекодировкой” (Лотман Ю. М. Структура художественного текста. М., 1970. С. 96). Дистанция между “своим” и “чужим” словом вообще отличительна для постсимволистской поэтики, в частности для акмеизма[ii] .

Космическому образу “неба содроганье” и неопределенному “шуму и звону” у Анны Ахматовой соответствует “бой часов” — образ более предметный, и содержащий оттенки значения, связанные с движением и “голосом” Истории. (Впрочем, он ведет к другому классическому тексту, к “глаголу времен”, “металла звону” из державинского “На смерть князя Мещерского”.) Иные соответствия тексту А. С. Пушкина — “стихающий гром”, более прозаический, чем то же “неба содроганье”. Наконец, “шуму и звону” соответствует необычная своей связью с обыденным и вещественным миром метафора “легких рифм сигнальные звоночки”: “звоночки” — это сигналы, издаваемые пишущей машинкой в конце строки.

Отвлеченный и возвышенный библеизм “дольней лозы прозябанье” заменяется прозаически-точным: “слышно, как в лесу растет трава”. Ни “ангелов полета”, ни движения “гад морских” нет и в помине. Есть же просторечно-фольклорное “лихо”, “котомка” и “белая тетрадь” вместо пророческого сожигающего “глагола”.

Правда, “обыденность” ахматовского текста — мнимая, она скорее стилистическая, нежели семантическая. За кажущейся простотой скрываются многосмысленность, литературность и вполне пушкинская трактовка божественного предназначения поэта: ведь именно поэту дано вызволить из тенет небытия “неузнанные и пленные голоса” и строки ему некто диктует — диктует, конечно, вдохновение, дарованное Богом. И способность слышать рост лесной травы — сверхприродна.

Рост травы и цветов естественны, и именно они устойчиво ассоциируются в ахматовской поэзии с темой творчества. Это сближение содержится также в стихотворении “Мне ни к чему одические рати...” (1940), включенном, как и “Творчество”, в цикл “Тайны ремесла”:

Когда б вы знали, из какого сора

Растут стихи, не ведая стыда,

Как желтый одуванчик у забора,

Как лопухи и лебеда.

Строки эти “зацитированы до дыр” как выражение ахматовского поэтического кредо — “простоты”. Установка на предметность, вещественность знака была, действительно, свойственна акмеизму, принципы которого сохраняли значимость для Анны Ахматовой и после распада этого литературного течения[iii] . Но это “кредо” также обманчиво, как и “простота” “Творчества”. “Поздняя Ахматова открыла читателю, что эта “непростота” связана с предельной “окультуренностью” стихового текста, — даже если он лишен подсказок в виде эпиграфов и закавыченных цитат. Хотя читатель, привычный только к декларативному, “прозаическому” уровню поэзии, конечно, может обмануться. Он может, например, трактовать популярную строфу из стихотворения “Мне ни к чему одические рати” —

Сердитый окрик, дегтя запах свежий,

Таинственная плесень на стене,

И стих уже звучит задорен, нежен

На радость вам и мне, —

как апологию некоего возвращения к природе, хотя пафос строфы состоит именно в возвращении к культуре (это стихи 1940 года) и отсылает она к Леонардо да Винчи, к его наставлениям живописцам <...>“, — писал об этом произведении Р. Д. Тименчик (Тименчик Р. После всего. Неакадемические заметки // Литературное обозрение. 1989. № 5. С. 22). Возможно, что ахматовские “простые” полевые цветы и растения (“одуванчик”, лебеда”) — вариация всё той же пушкинской “дольней лозы”, вариация, стилистически намеренно сниженная. На самом деле стихи о “соре” растут из этой величественной “дольней лозы”. Подтекст “мерцает” сквозь текст, высветляя его скрытые глубинные смыслы.

Простой полевой цветок в его возвышенной символичности — предмет описания в стихотворении другого замечательного поэта, современницы Анны Ахматовой — Марины Цветаевой:

Стихи растут, как звезды и как розы,

Как красота — ненужная в семье.

А на венцы и на апофеозы —

Один ответ: — Откуда мне сие?

Мы спим — и вот, сквозь мраморные плиты,

Небесный гость в четыре лепестка.

(“Стихи растут, как звезды и как розы...”, 1918)

В отличие от позднейших ахматовских стихов сравнения у М. И. Цветаевой, разъясняющие сущность поэзии, кажутся традиционными поэтизмами: “как звезды и как розы”, “небесный гость”. Однако четырехлистник, о котором -здесь сказано — всего лишь клевер. “Возникает и сам, действительно бывший и несомненно счастливый, четырехлистный росток клевера, разысканный некогда среди прочих, заурядных, трехлистных, у подножья грациозной громады “Покрова в Филях”.

Просто счастливый, ибо, как повторяла мне, маленькой, Марина, а ей, маленькой, ее мать, четырехлистник — добрая примета, символ удачи; его изображают на новогодних открытках, воспроизводят в виде серийных талисманов — медальонов, брелоков...

Дважды счастливый росток, ибо скромным чудом своего рождения вызвал рождение этих стихов.

<...>

Трижды счастливый “небесный гость в четыре лепестка”, переросший в восприятии такую высокую колокольню”, — так объясняла смысл этого стихотворения дочь М. И. Цветаевой, А. С. Эфрон (Эфрон А. Марина Цветаева: Воспоминания дочери. Письма. Составитель, автор вступ. ст. М. И. Белкина; Под ред. Н. Н. Глущенковой; Комм. Л. М. Турчинского. Калининград, 2000. С. 92—94).

Цветок как символ или знак поэзии восходит не к “Пророку” А. С. Пушкина, но прежде всего к стихотворению А. А. Фета “Поэтам”, в котором сказано:

Этот листок, что иссох и свалился,

Золотом вечным горит в песнопеньи.

<...>

Только у вас благовонные розы

Вечно восторга блистают слезами.

Стихотворение А. А. Фета содержит реминисценцию из пушкинского “Цветка” (1828), в котором есть такие строки: “Цветок засохший, безуханный, // Забытый в книге вижу я”. Отголосок-отражение фетовского текста — “Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли...” (1957), второе стихотворение из цикла “Городу Пушкина”, утверждающее превосходство поэзии, способной даровать бессмертие и жизнь, над природой: “Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли, // Чтобы в строчке стиха серебриться свежее стократ”. Эта параллель была указана и проанализирована О. Роненом (Ронен О. Серебряный век как умысел и вымысел. Вступ. ст. Вяч. Вс. Иванова. Пер. с англ. О. Ронена. (Материалы и исследования по истории русской культуры. Вып. 4). М., 2000. С. 63—65). В строках этого ахматовского текста отражен образ из более раннего стихотворения Анны Ахматовой “Ива” (1940):

А я росла в узорной тишине,

В прохладной детской молодого века.

И не был мил мне голос человека,

А голос ветра был понятен мне.

Я лопухи любила и крапиву,

Но больше всех серебряную иву.

И, благодарная, она жила

Со мной всю жизнь, плакучими ветвями

Бессонницу овеивала снами.

И — странно! — я ее пережила.

Там пень торчит, чужими голосами

Другие ивы что-то говорят

Под нашими, под теми небесами.

И я молчу... Как будто умер брат.

В стихотворении “Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли...” поэзия, дарующая долгую жизнь или бессмертие, была противопоставлена давно засохшей иве; в “Иве” с образом умершего дерева, своего природного двойника, контрастирует образ поэта, оказавшегося долговечнее. (Это сопоставление и противопоставление восходит к сравнению лирического героя со старой сосной из пушкинского “...Вновь я посетил...”.)

Образ “прозябшей лозы / растущей травы” и образ “иссохшего цветка / листка”, восходящие к двум пушкинским стихотворениям, существовали в поэзии разрозненно, отдельно друг от друга вплоть до конца ХХ в., когда И. А. Бродский “скрестил” траву с цветком в стихотворении “Надпись на книге” (1993?):

Когда ветер стихает и листья пастушьей сумки

еще шуршат по инерции или благодаря

безмятежности — этому свойству зелени —

и глаз задерживается на рисунке

обоев, на цифре календаря,

на облигации, траченной колизеями

ноликов, ты — если ты был прижит

под вопли вихря враждебного, яблочка, ругань кормчего

различишь в тишине, как перо шуршит, —

помогая зеленой траве произнести “всё кончено”.

Пушкинский мотив роста, прорастания “дольней лозы” ослаблен у И. А. Бродского, превратившись в “шорох по инерции” или “благодаря безмятежности”. Рост травы остановился, и слышен шорох пера. Это выражение ведет к строке из ахматовского “Творчества” “<...> стало слышно, как растет трава”; звук растущей травы слышится в тишине, как и у И. А. Бродского шорох пера. В “Пророке” “прозябанье” травы может быть понято и как слышимое, и как видимое (духовная способность пророка “внимать” — выше разделения на зрение и слух). Но “Я” в стихотворении Анны Ахматовой вслушивается в голоса и звуки вовне: поэт призван их запечатлеть в слове; в “Надписи на книге” И. А. Бродского нет “Я” поэта: неопределенным “Ты” может быть кто угодно, не только стихотворец. А перо шуршит в абсолютном вакууме, в тишине безотзывности и безответности. Трава же у И. А. Бродского в противоположность “лозе” из “Пророка” и “траве” из “Творчества” — умирающая, и поэтическое слово призвано передать только этот шелест умирания. У А. А. Фета и у Анны Ахматовой поэзия даровала бессмертие умершим, увядшим листам, а в “Надписи на книге” поэзия становится эхом и отзвуком лишь одного голоса — голоса смерти. Более того, обреченная на смерть трава в стихотворении И. А. Бродского — “зеленая”, она еще живет наяву. Но безжалостное и бесстрастное перо уже чертит слова смерти, открывает траве истину небытия. Мотив предсмертного шелеста-шепота травы восходит в “Надписи на книге” также к чеховской повести “Степь”, в которой плачет и поет трава, обреченная на смерть. Но у И. А. Бродского этот воспринятый из текста А. П. Чехова мотив получил новый смысл: он подчинен общей, постоянной теме автора “Надписи на книге” — теме небытия, умирания, одиночества.

“Пастушья сумка” в стихотворении — это не только травянистое растение из семейства крестоцветных, но, вероятно, и перифрастическое обозначение поэта. Пророк, и пушкинский поэт, представленный в этом образе, — наставляющий и назидающий пастырь, “пастух”. В стихотворении И. А. Бродского поэт не выше травы, и если “ты” — это всё-таки именно он, то ему суждено “внимать” лишь одному монотонному звуку — шороху пера в тишине небытия.

Поэтическое слово всегда живет в контексте, откликаясь — соглашаясь или оспаривая — сказанное прежде. Контекст становится неотъемлемой частью поэтического произведения, его подтекстом. Исследования поэзии, предпринятые в последние десятилетия, засвидетельствовали с несомненностью роль и смысл стихотворных подтекстов. Одним из основных подтекстов для русских поэтов и стал пушкинский “Пророк”.

Список литературы

 [i] См. прежде всего: Левин Ю. И., Сегал Д. М., Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В. Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма // Russian Literature. 1974. No 7/8. P. 47—82 (переиздание в кн.: Смерть и бессмертие поэта: Материалы международной научной конференции, посвященной 60-летию со дня гибели О. Э. Мандельштама (Москва, 28—29 декабря 1996 г.). М., 2001. С. 282—316.)

[ii] См. об этом: Ронен О. К истории акмеистских текстов. Опущенные строфы и подтекст // Slavica Hierosolymitana. 1978. Vol. III. P. 70; Топоров В. Н. Две главы из истории русской поэзии начала века: I. В. А. Комаровский. — II. В. К. Шилейко (К соотношению поэтики символизма и акмеизма) // Russian Literature. 1979. Vol. VIII—III. P. 259.

[iii] Идея об установке на вещественность знака как о кардинальном признаке “постсимволизма / исторического авангарда высказана и развита И. П. Смирновым; см. прежде всего: Смирнов И. П. Художественный смысл и эволюция поэтических систем. Л., 1977.


1. Реферат Ртуть
2. Диплом на тему Применение упрощенной системы налогообложения на предприятиях малого бизнеса
3. Реферат Становление системы социальной защиты государственных служащих
4. Реферат на тему Caesar Essay Research Paper Julius CaesarPerhaps
5. Реферат на тему Порядок обеспечения пособием по временной нетрудоспособности насту
6. Реферат Нейропсихологический подход к изучению эмоций
7. Реферат на тему The Great Gatsby Essay Research Paper Adam
8. Реферат на тему Становление и неизбежность принципата в Римской республике III-I вв до нэ
9. Реферат Демократические принципы закрепления и обеспечения прав и свобод человека и гражданина
10. Реферат на тему Археологические исследования на территории Дагестана