Статья на тему Чехов и художественная феноменология
Работа добавлена на сайт bukvasha.net: 2015-06-27Поможем написать учебную работу
Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.
Кибальник С.А.
(К постановке проблемы)
В русской литературе XIX – XX веков можно выделить, условно говоря, два типа словесного творчества: идеологический и феноменологический. Первооткрывателем второго из них можно считать Пушкина, к которому представитель русской феноменологической школы в философии С.Л.Франк применял восходящий к И.В.Гете термин «предметное мышление»: «Пушкин мыслит… настолько жизненно-имманентно, как бы из нутра самой жизни».[i] Особенности этого типа художественного мышления[ii] так заворожили Франка, что он и всякое художественное творение объявил «не выражением внешней реальности в комплексе мыслей о нем, а с а м о о т к р о в е н и е м целостной реальности, которое возвышается над противоположностью между познающим субъектом и познаваемым объектом», в то время как позитивный смысл этого определения лежит именно в противопоставлении поэзии Пушкина, например, поэзии Тютчева и Баратынского.[iii]
Между тем даже в творчестве самого Пушкина под эту характеристику подпадает далеко не все. Его проза несколько противоположна по отношению к поэзии, что Пушкин хорошо сознавал и сам: проза «требует мыслей и мыслей… без них блестящие выражения ни к чему не служат». [iv] Проза Пушкина в основном построена как борьба «двух правд»; идеологическое начало в ней, следовательно, довлеет над феноменологическим. В поэзии дело обстоит прямо противоположным образом (в чистом виде оба начала, по всей вероятности, нигде и ни у кого и не встречаются). После Пушкина идеологическая сторона литературы решительно возобладала над феноменологической. Как в творчестве Тургенева и Гончарова, так и у Достоевского и отчасти Толстого, как у революционеров-демократов, так и у консерваторов и либералов феноменологическое начало далеко не играет ведущей роли.
Проза Чехова знаменует возврат на новом витке развития к пушкинской художественной феноменологии и одновременно предвосхищение идей феноменологии философской. Как было недавно показано Ю.Мальцевым, в сущности, именно к феноменологическому роману следует отнести «Жизнь Арсеньева» Бунина. [v] Эту мысль попыталась развить Л.Колобаева; она предложила рассматривать как таковой также и «Доктора Живаго» Пастернака: «Субъективность Бунина и Пастернака в их романах – особого рода: она не только сродни лирическому принципу, она несет в себе убеждение, в основе феноменологическое, в слитности, единстве субъекта и объекта, даже в их “тождестве” в постижении мира». [vi]
Предпосылки для создания подобной прозы, несомненно, были созданы именно Чеховым. Не имея здесь возможности обсуждать вопрос о границах этого явления в русской литературе XX века в целом, попытаемся остановиться на Чехове как на создателе в своего рода предфеноменологического дискурса и на его развитии в творчестве Гайто Газданова.
Как известно, в целом ряде произведений Чехова герои, повествователь или герой-рассказчик развивают мысль о том, что людям дано не решать вопросы жизни, а лишь наблюдать ее проявления. «Многое было сказано ночью, но я не увозил с собою ни одного решенного вопроса, и от всего разговора теперь утром у меня в памяти, как на фильтре, оставались только огни и образ Кисочки. – сказано в концовке повести «Огни». – <…> А когда я ударил по лошади и поскакал вдоль линии и когда, немного погодя, я видел перед собою только бесконечную, угрюмую равнину и пасмурное, холодное небо, припомнились мне вопросы, которые решались ночью. Я думал, а выжженная солнцем равнина, громадное небо, темневший вдали дубовый лес и туманная даль как будто говорили мне: “Да, ничего не поймешь на этом свете!”
Стало восходить солнце…» (С. 7, 140).
В «Скучной истории» этот внутренний монолог как бы разбит на «партию» Николая Степановича и «партию» Кати: «Помогите! – рыдает она, хватая меня за руку и целуя ее. – Ведь вы мой отец, мой единственный друг! Ведь вы умны, образованны, долго жили! Вы были учителем! Говорите же: что мне делать?
– По совести, Катя: не знаю…
Я растерялся, сконфужен, тронут рыданиями и едва стою на ногах.
– Давай, Катя, завтракать, – говорю я, натянуто улыбаясь. – Будет плакать!
И тотчас же прибавляю упавшим голосом:
– Меня скоро не станет, Катя….
– Хоть одно слово, хоть одно слово! – плачет она, протягивая ко мне руки. – Что мне делать?
– Чудачка, право… – бормочу я. – Не понимаю!» (С. 7, 309).
Еще Львом Шестовым в этом диалоге было отмечено разоблачение Чеховым всякой идеологии, иллюзий, готовых рецептов и рационалистических решений. Однако в погоне за своей постулируемой «безнадежностью» философ не заметил у Чехова простой мысли о том, что выходом является сама жизнь, так как только в ней существуют человеческие привязанности, в то время как маниакальные поиски смысла жизни подчас приводят к тому, что люди перестают замечать состояние другого человека и ощущать как ценность отношения с близкими. В сущности, это отдаленно напоминает версиловский рецепт: «постарайся полюбить кого-нибудь или что-нибудь» [vii] – с той разницей, что и его ни один из героев Чехова не дает. Однако его дает чеховский тип повествования. «Сосуществование, порой противоречивое <…> в мировоззрении писателя разнородных элементов далеко не в последнюю очередь объясняется особенностями его гносеологии: наши знания о мире являются всего лишь предположениями, всего лишь версиями о нем, каждая из которых имеет свои основания и свое право на существование». [viii]
Любопытно, что в целом ряде произведений Газданова мы находим весьма и весьма близкий дискурс, который представляет собой явное развитие чеховского «феноменологического» дискурса. Особенно напоминает Чехова то, как он представлен в романе «Вечер у Клэр». Диалог дяди Виталия с героем-рассказчиком звучит здесь явным отголоском чеховской «Скучной истории». Ср.: «Теперь ты спрашиваешь меня о смысле жизни. Я ничего не могу тебе ответить. Я не знаю» (I, 117; выделено мной – С.К.) и «Ради истинного Бога, скажите скорей, сию минуту, что мне делать? <…> Ничего я не могу сказать тебе, Катя, – говорю я. <…> По совести, Катя, не знаю» (С. 7, 308-309; выделено мной – С.К.). [ix] И учитывая, что Газданов был хорошо знаком и даже солидаризировался в своей статье «О Чехове» с шестовским истолкованием Чехова, [x] это вряд ли случайно.
Противопоставление, условно говоря, феноменологического идеологическому подходу к жизни ясно выражено в рассказе дяди Виталия о товарище его юности, который так же, как и герой-рассказчик, спрашивал его когда-то о смысле жизни – «перед тем как застрелиться». Дядя Виталий отговаривал его от самоубийства так: «Я говорил ему тогда, что есть возможность существования вне таких вопросов: живи, ешь бифштексы, целуй любовниц, грусти об изменах жизни и будь счастлив. И пусть Бог хранит тебя от мысли о том, зачем ты все это делаешь» (I, 117). И у Газданова, и у Чехова имеет место не только феноменологический дискурс, но и феноменологический тип повествования, при котором картины природы и образы людей превалируют над идеологическими исканиями, которые сами по себе не дают ответа ни на один вопрос.
Позиция идейного демиурга романа «Вечер у Клэр» дяди Виталия отмечена явными отголосками философии Шестова и творчества Чехова. Хотя бы его совет: «Никогда не становись убежденным человеком…» – и отрицание возможности адекватного постижения реальности: «смысл – это фикция, и целесообразность – тоже фикция» (I, 116) – обнаруживают в нем последователя автора опубликованного еще в 1905 году «Апофеоза беспочвенности». [xi]
Мысль эта проходит через «Апофеоз беспочвенности» красной нитью, начиная с «Предисловия»: «…твердая почва рано или поздно уходит из-под ног человека, и <…> после того человек все-таки продолжает жить без почвы или с вечно колеблющейся под ногами почвой». Не раз она иллюстрируется примерами из Чехова; в концентрированной форме она выражена в разделах, озаглавленных «Точка зрения» и «Убежденная женщина». [xii] Присутствует эта мысль и едва ли не во всех других сочинениях Шестова. [xiii]
Жизнь в понимании дяди Виталия, как и у Чехова и Шестова, – это всего лишь череда ошибок, каждая из которых попеременно представляется истиной: «Ты не поймешь, тебе будет только казаться, что ты понимаешь; а когда вспомнишь об этом через несколько времени, то увидишь, что и второй раз ошибался. И так без конца. И все-таки это самое главное и самое интересное в жизни» (I, 116; курсив мой – С.К.). Такой же позиции придерживается и главный герой газдановской «Истории одного путешествия»: «не обманывать, не фантазировать и знать раз навсегда, что всякая гармония есть ложь и обман» (I, 169). В «Ночных дорогах» к этому прибавляется еще и прямая критика Платоном «картезианских идей», которые, по его мнению, «принесли большой вред нашей мысли»: «Возможность полного и ясного ответа на сложный вопрос кажется существенной только для ограниченного воображения» (II, 510).
В самом Шестове, кстати сказать, было также и существенное феноменологическое начало, развившееся во многом, вероятно, под влиянием Чехова. Н.А.Бердяев в связи с этим писал о «своеобразной гносеологической утопии» Шестова: «отрицании познавательной ценности обобщения, абстракции, синтеза и в конце концов всякой теории, всякой системы идей, обличении их как лжи и стремлении к какому-то новому познанию индивидуальной действительности, непосредственных переживаний, воспроизведению живого опыта». [xiv]
Как известно, «Апофеоз беспочвенности» вообще родился из первоначальных набросков к книге о Тургеневе и Чехове. И его направленные против рационалистической картины мира фрагменты также можно счесть за своего рода художественную феноменологию. Таким образом, художественная феноменология Чехова и Шестова предопределила феноменологический тип прозы, преобладающий во всем творчестве Газданова.
Однако представляется возможным говорить не только о влиянии Чехова на феноменологическую линию в русской литературе XX века, но также и о предвосхищении Чеховым некоторых базовых идей философской феноменологии – в первую очередь, разумеется, русской. На страницах настоящего издания Н.Е.Разумова справедливо пишет о преодолении у Чехова «антропоцентрической позиции», а В.Б.Катаев – об «иронии самой жизни». [xv] Действительно, человек у Чехова неспособен понять жизнь, потому что ищет в ней «смысл для себя», в то время как повествователь допускает постижение лишь жизни как таковой, «жизни в себе», если так можно выразиться. Между тем, по словам современного исследователя, в самом общем виде феноменологический подход предусматривает «полное духовное переживание, которое присутствует уже в актах интенции, в разнообразных видах “сознания о чем-то”», в основе его лежит «живейший, интенсивнейший и непосредственнейший, происходящий в переживании контакт с самим миром”». [xvi] Поэтому-то открывающийся в ходе феноменологического созерцания смысл, как писал Г.Г.Шпет, предстает не как абстрактная форма, а как «то, что внутренне присуще самому предмету, его интимное». [xvii]
Помимо этого, феноменологический культ неповторимого своеобразия каждого явления, отрицающий реальное существование типов человеческой личности, развился, очевидно, из знаменитого чеховского отрицания типизации, лучше всего выраженного в словах все того же Николая Степановича: «Мои товарищи, терапевты, когда учат лечить, советуют “индивидуализировать каждый отдельный случай”» (7, 298). Феноменологическая эстетика также исходит из того, что законы прекрасного сугубо индивидуальны. Так, Н.Гартман утверждал: «Сущность прекрасного в его неповторимости как особенной эстетической ценности лежит не в них (общих законах – С.К.), а в особой закономерности е д и н и ч н о г о п р е дм е т а». [xviii]
Другой принцип, предвосхищающий реалистическую феноменологию, выражен у Чехова следующим образом: «Приемы олицетворения и лиризация парадоксальным образом сочетаются с эффектом реальности: говоря словами Белого, Чехов “истончает” реальность, вызывает ощущение присутствия иного смысла, то есть текстуализирует свой мир, но никогда не называет его значения. Изображенное становится не миром и не текстом или тем и другим одновременно…». [xix] Однако и феномеологическая эстетика, идущая от философии Э.Гуссерля, от эстетических учений Н.Гартмана и Р.Ингардена, Г.Шпета и А.Лосева, исходит из положения о единстве субъекта и объекта в искусстве, утверждает «априорную структуру сознания в его слитности с бытием».
А.Д.Степанов хорошо показал, что замечательной философской параллелью к творчеству Чехова являются работы Шестова: «в чеховском творчестве он находит оба основных элемента своей философии: отвержение рационального и поиск чудесного, но только в эстетической сфере, через героев». [xx] Представляется, что не худшей, а, может быть, даже и более близкой философской параллелью к творчеству Чехова является реалистическая феноменология, причем идущая не от Э.Гуссерля, а от М.Шелера, для которого возвращение к «дающим себя самих вещам» было самым действенным способом истинного метафизического метода: «Оно не предается беспредметным спекуляциям и конструированию систем, но благодаря исследованию данного и действительного полностью превращает метафизику в “науку” о самом бытии, к которой стремятся философы, начиная с Аристотеля». [xxi]
Возможно, еще большую близость можно обнаружить между творчеством Чехова и русской философской феноменологией С.Л.Франка и Г.Г.Шпета, которые могли непосредственно сознательно или бессознательно ориентироваться на открытую писателем позицию. Ср., например, у Шпета в «Эстетических фрагментах»: «Данность предмета в этом смысле аналитически первее данности смысла, как «подразумевание», «имение в виду» предмета первее понимания его содержания». [xxii] Или у Франка в «Крушении кумиров»: «Нет, пусть мы, нынешние люди, безнадежно слабы, грешны, бредем без пути и цели – нравственным «идеализмом», служением отвлеченной «идее» нас больше соблазнить невозможно <…> У нас осталась лишь жажда жизни – жизни полной, живой и глубокой, какие-то последние, глубочайшие требования и желания нашего духа, о которых мы не только не знаем, как их удовлетворить, но не знаем даже, как их выразить». [xxiii] Однако, разумеется, проработка этого вопроса требует иных, гораздо более детальных рамок, чем рамки настоящей статьи – в частности, разумеется, и вопроса о том, какими художественными средствами чеховская феноменология воплощается в тексте.
Опубликовано: Образ Чехова и чеховской России в современном мире. Сборник статей. Отв. ред. В.Б.Катаев и С.А.Кибальник. СПб., 2010.
Список литературы
[i] Франк С.Л. Этюды о Пушкине. Paris, 1987. С. 67.
[ii] См. о нем: Кибальник С.А. Художественная философия Пушкина. СПб., 1998. С. 24-29.
[iii] Франк С.Л. Этюды о Пушкине. С. 79, 68.
[iv] Пушкин А.С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1965. Т.11. С. 19.
[v] Мальцев Ю. Иван Бунин, 1870-1953. [М.], 1994. С.302, 86, 93, 111.
[vi] Колобаева Л. От временного к вечному. Феноменологический роман в русской литературе XX века // Вопросы литературы. 1998. Май – июнь. С. 141.
[vii] Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1970. Т. 11. С.311.
[viii] Долженков П.Н. Чехов и позитивизм. Изд. 2-е, исправл. и доп. М., 2003. С. 173.
[ix] Характерно, что и образы правдоискателей у Газданова – например, учитель русского языка Василий Николаевич – выписаны в стилистике Пети Трофимова: «Вдруг выяснилось, что он был за границей, долго жил в Швейцарии, Англии, Франции, хорошо знал иностранные языки, и ко всему, что он видел там, он отнесся со вниманием: он все искал свою истину – везде, где только ни был. Я часто потом думал: найдет ли он ее…» (Гайто Газданов. Собр. соч.: В 3 т. СПб., 1999. Т. I. C. 106. Далее ссылки на это издание: М., 1999. Т. I – III – в тексте с указанием номера тома римской цифрой и номера страницы арабской). Ср. вопрос Лопахина: «Дойдешь?» - и Петин ответ: «Дойду. Пауза. Дойду, или укажу другим путь, как дойти» (12-13, 244) и газдановскую ремарку: «И мне казалось, что даже если бы ему почудилось, что он ее нашел, он, наверное, поспешил бы отречься от нее – и снова искать; и, может быть, его истина не носила в себе наивной мысли о возможности обретения того, чем мы никогда не обладали; и уж, наверное, она не заключалась в мечте о спокойствии и тишине» (I, 106).
[x] «…В смысле полнейшей безотрадности, полнейшего отсутствия надежд и иллюзий – с Чеховым, мне кажется, нельзя сравнить никого. – полагал Газданов. – Он как бы говорит: вот каков мир, в котором мы живем <…> Исправить ничего нельзя. Мир таков, потому что такова человеческая природа». Ниже Газданов прямо ссылается на известную статью Шестова «Творчество из ничего»: «Лев Шестов, кажется, сказал, что все, к чему прикасается Чехов, увядает, и в этих словах есть что-то чрезвычайно глубокое и правильное» (Гайто Газданов. О Чехове // Вопросы литературы. 1993. Вып. 3. С. 313). Ср. у Шестова: «Искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы, будущее — переберите все слова, которыми современное и прошлое человечество утешало или развлекало себя — стоит Чехову к ним прикоснуться, и они мгновенно блекнут, вянут и умирают. <…> В руках Чехова все умирало» (Лев Шестов. Творчество из ничего // Начала и концы. Сборник статей. СПб., 1998. С. 5, 6).
[xi] Это также недвусмысленно выражено в статье Газданова «О молодой эмигрантской литературе»: «Страшные события, которых нынешние литературные поколения были свидетелями, – пишет он, – разрушили все те гармонические схемы, которые были так важны, все эти «мировоззрения», «миросозерцания», «мироощущения» и нанесли им непоправимый удар. И то, в чем были уверены предыдущие поколения и, что не могло вызывать никаких сомнений, – сметено как будто бы окончательно» (Цит. по: Вопросы литературы. 1993. Вып. 3. С. 319. Впервые: Современные записки. 1939. Т.60).
[xii] Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления. Paris, 1971. С. 27, 8, 109, 150-151, 179-180. Отражение ранних работ Шестова уже в раннем творчестве Газданова тем более вероятно, что писатель еще в юном возрасте познакомился с философской классикой, которая осталась в домашней библиотеке от его отца. См.: Орлова О. Газданов. М., 2003. С. 23.
[xiii] Помимо отдельных работ Шестова, о которых идет речь выше, это в особенности касается его книги «Власть ключей» (впервые: Берлин, 1923), в которой намечены некоторые идеи, развитые в «На весах Иова». См., например: Шестов Л. Соч.: В 2 т. М., 1993. Т. 1. С. 93, 148, 153, 263. Следует иметь в виду также и то, что основной пафос философии Шестова, сложившийся в начале 1900-х годов, одухотворяет все его книги, начиная с «Достоевского и Нитше» (впервые: СПб., 1903).
[xiv] Бердяев Н.А. Трагедия и обыденность // Бердяев Н.А. Философия творчества, культуры и искусства. М., 1994. Т. 2. С. 222.
[xv] См. стр. 00 и 000 настоящего издания.
[xvi] Шелер М. Избранные произведения. М., 1994. С. 203, 199.
[xvii] Шпет Г. Явление и смысл. Феноменология как основная наука и ее проблемы. М., 1914. С. 154.
[xviii] Гартман Н. Эстетика. М., 1911. С. 211.
[xix] Степанов А.Д. Антон Чехов как зеркало русской критики // Чехов: pro et contra. Творчество А.П.Чехова в русской мысли конца XIX – начала XX в. (1887 – 1914). СПб., 2002. С. 1007.
[xx] Там же. С. 1003.
[xxi] Зайферт Й. Введение // Антология реалистической феноменологии. М., 2006. С. 50.
[xxii] Шпет Г. Г. Соч. М., 1989. С. 461.
[xxiii] Франк С.Л. Соч. М., 1990. С. 161. В свою очередь русская феноменология оказала особое влияние на становление и развитие в России академической науки о литературе, в частности, школы Пушкинского Дома. См. об этом: Кибальник С.А. А.М.Панченко и петербургская школа «феноменологии культуры» // А.М.Панченко и русская культура. Исследования и материалы. СПб., 2008. С. 307-329.