Сочинение

Сочинение на тему Марксизм время сновидений

Работа добавлена на сайт bukvasha.net: 2015-06-27

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 26.11.2024


Внутренние противоречия марксистского восприятия времени и их отражение в текстах Андрея Платонова

Владимир  Смирнов

2003

1

С распадом идеологической машины КПСС неминуемо должны были выплеснуться все зажатые аффекты, должны были высказаться все мысли о злобных коммунистах и обманутых массах, о демонических вождях и одураченном народе. Но сегодня, наконец, можно попытаться вновь воссоздать картину смутного времени первых лет советской власти - не как обвинительное заключение, но как относительно беспристрастный исторический обзор.[1] Памятником, запечатлевшим «настроение эпохи», я выбрал прозу Андрея Платонова. Многие художественные произведения тех лет отразили это неприкаянное время в своих смысловых сюжетах. Но практически все новые сюжеты описывались старыми средствами, обычным языком (т.е. дореволюционным; но одновременно - и привычным нам). А у Платонова «свидетельствует» не только общий смысл текстов, но и их составные единицы; сам язык его произведений является «говорящим». Путеводной нитью нашего исследования будут «Котлован» и «Чевенгур» - самые пронзительные и трагические произведения, описывающее Россию эпохи великих социальных потрясений.

 В этих текстах мы видим поразительный, поистине устрашающий энтузиазм пролетариата, готовность во имя общего дела отвергнуть все житейские блага и пожертвовать жизнью - и своей, и чужой. И это - на фоне безысходного смирения крестьян перед неизбежной судьбой, по сути - перед самой смертью. Таким образом, мы не можем говорить о «героическом времени» России, о пассионарном толчке, разбудившем россиян. Одержимость пролетариата была обусловлена именно идеей, овладевшей массами - т.е. марксизмом.[2]

 Маркс, несомненно, создал великолепную экономическую концепцию. Но сложная научная идея в принципе не способна овладеть массами. Для этого нужна идеологическая форма, построенная на основе исходной научной теории путем ее упрощения и вульгаризации. Упрощение (популяризация) теории порождает иллюзию ее понимания. Кроме того, упрощение выполняет и еще одну, не менее важную задачу - идея, первоначально изложенная как гипотеза, достигнув массы, превращается в единственно верную, все объясняющую истину. И горе всему тому, что не согласуется с ней.

 Но для овладения массами (достижения одержимости) этого еще недостаточно. Необходимо изложить теорию в форме программы, плана конкретных действий, направленных на осуществление глубочайших человеческих желаний. Мы знаем, что под «глубочайшими» желаниями психоанализ традиционно понимает желания асоциальные. Это как будто не согласуется с планом построения общества братства и справедливости (т.е. общества высокой сознательности, высокой социальности). Но идея создания совершенного общества автоматически возрождает архетипическую идею возврата к истокам, к утраченному раю, к золотому веку. А золотой век, как мы скоро увидим, отличает не только свобода от нужды,[3] но и свобода от социальных запретов.

 Здесь мы впервые столкнулись с тем, о чем всегда смутно догадывались: марксизм в России был не экономическим учением, а скорее религиозным культом. Он имел такое же отношение к экономическим наукам, как немецкий национал-социализм к антропологии. Именно примитивная (архаическая) идеология и порождает фанатиков массовыми тиражами, а научная (или псевдонаучная) теория является в данном случае лишь весьма сомнительным прикрытием.

То, что на самом деле завладело в начале века душами масс, по сути было возрождением архетипического мифа о конце света и обновлении мира. «Маркс воспользовался одним из самых известных эсхатологических мифов средиземноморско-азиатского мира - мифом о справедливом герое-искупителе (в наше время это пролетариат), страдания которого призваны изменить онтологический статус мира».[4] Героическая миссия пролетариата заключалась в том, чтобы положить конец существующему времени, завершить историю, разрушить неправедный мир - и начать новую (неисторическую, вневременную) жизнь, т.е. вернуть на грешную землю золотой век (время оно, первовремя, правремя).[5] Время, когда деревья были большими, природа - дружественной, а люди - бессмертными.

2

 В этнологии подобные движения называются милленаризмом.[6] В узком смысле милленаризм - это учение о будущем тысячелетнем царстве Христа; более широко - совокупность идей о грядущем золотом веке. Строго говоря, практически любая система социальных идей обещает где-то в далеком будущем освобождение и благоденствие.[7] Но нас сейчас интересуют религиозные движения, заявляющие о близком конце света и последующем рае (непосредственно в этой жизни). Таковым было и раннее христианство. Как еще современники Иисуса могли понять слова своего учителя: «Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына Человеческого, грядущего в Царствии Своем».[8] И почти те же слова повторил через два тысячелетия герой платоновской хроники «Впрок»: «я надеюсь, что коммунизм наступит скорее, чем пройдет наша жизнь».[9]

Марксистский культ стал правопреемником христианского в том смысле, что его движущей силой стали отведенные от религии целепрегражденные сексуальные влечения. Но его архетипическая идеология гораздо древнее и примитивнее христианской. Марксизм обращается непосредственно к архаической вере в скорый возврат золотого века - и это типично для него. Христос (в приведенной выше евангельской цитате) делает то же самое - но христианству (позднему) это уже чуждо.

Свидетельство Матфея, что кто-то из очевидцев казни Христа доживет до конца света, породило легенду о Вечном Жиде - чрезвычайно популярную, но, естественно, так и не ставшую канонической. Ожидаемое учениками Христа светопреставление не наступило; и, согласно легенде, если Жид действительно Вечный - никогда и не наступит. Если, конечно, не разобраться с вечностью.

Эта легенда стоит того, чтобы рассмотреть ее подробнее. Первое письменное свидетельство о ней появилось в VI веке,[10] причем тогда Вечный Жид еще не был евреем. Начиная с XIII века, легенда распространяется по всей Европе и становится популярнейшим литературным сюжетом. В разных странах Вечный Жид появляется под разными именами; его называют «в Англии Картафилусом, в Италии - Боттадио (или Бутадеус, т.е. ударивший Бога; говорили, что он ударил влекомого на казнь Христа сапожной колодкой), во Франции и Бельгии - Исааком Лакедемом, а в бретонских легендах - Будедео (толкнувший Бога)».[11] На закате средневековья общеупотребительным становится немецкое Агасфер. Сергей Аверинцев считал, что «Агасфер» является латинской калькой (Ahasuerus) с еврейской транскрипции имени персидского царя Ксеркса, взятого из библейской истории об Эсфири.[12]

Несмотря на все национальные различия, суть легенды везде одна и та же: оскорбивший бога «обречен из века в век безостановочно скитаться, дожидаясь второго пришествия Христа».[13] Можно сказать, что легенда назначила Агасфера стражем истории, стражем сего мира. В новую жизнь, в светлое будущее можно было попасть лишь перешагнув через его труп.

Вернее, естественный ход истории должен был в отдаленном будущем привести  Агасфера на Страшный Суд живым - чтобы там он, наконец, вновь встретил Христа и был прощен. Но ведь любой процесс можно форсировать… В своем исследовании Виталий Скуратовский  пишет, что в средние века «в Германии народ несколько раз громил еврейские кварталы, отыскивая будто бы прятавшегося там Агасфера».[14]

 На первый взгляд, это звучит несколько странно - разве можно убить Вечного? Но возможно, в народном предании «вечный» значило лишь «не умирающий естественной смертью». Т.е. Агасфера при желании можно было убить. Только зачем? Чтобы отомстить за Христа? Но сама жизнь Вечного Жида была страданием и вечным отмщением. Агасфер должен был умереть, чтобы очистить путь Христу; он вечной помехой стоял на пути второго пришествия. И каждый раз, когда жизнь народа становилась совсем уж невыносимой,[15] вновь пробуждалась и набирала силу мечта о конце света и обновленном мире.

Но в средние века немцам так и не удалось отыскать Агасфера. Судя по газетным сообщениям, последний раз его видели в США в 1868 году. В Европе легенду о Вечном Жиде перестали серьезно воспринимать гораздо раньше. Кто бы мог предположить, что в XX веке он объявится вновь? Но он объявился, и вы, конечно, вспомнили где - а если и не вспомнили, то наверняка догадались (и не ошиблись!). Агасфер был зарублен петлюровцами на берегу Днепра в 1919 году. Конец света, о котором так долго говорили христиане, совершился.

- Жид? - спросил атаман с веселым удивлением.

- Жид, - ответил скиталец.

- А вот поставьте его к стенке, - ласково сказал куренной.

- Но ведь я же Вечный! – закричал старик.

Две тысячи лет он нетерпеливо ждал смерти, а сейчас вдруг ему очень захотелось жить.

- Молчи, жидовская морда! - радостно закричал чубатый атаман. - Рубай его, хлопцы-молодцы!

И Вечного странника не стало.[16]

Стоит вспомнить и контекст этой новой легенды. Остап Бендер рассказал ее в купе литерного поезда в ответ на другую историю. Журналист Гейнрих, «наемник капитала», утверждал, что революция ничего по сути не изменила, что надежды на обновление мира тщетны, что всколыхнувшись, страна вскоре вновь вернется к своему привычному равновесию. История человечества отнюдь не закончилась, напротив,

история начнется сначала, и никакой марксизм этому помешать не может. Все повторяется. Будет и потоп, будет и Ной с тремя сыновьями, и Хам обидит Ноя, будет и Вавилонская башня, которая никогда не достроится, господа. И так далее. Ничего нового на свете не произойдет. Так что вы напрасно кипятились насчет новой жизни… Все, все повторится! И Вечный Жид по-прежнему будет скитаться по земле…

- Вечный Жид никогда больше не будет скитаться! - сказал вдруг великий комбинатор, обводя собравшихся веселым взором.[17]

 И это совсем не кажется совпадением. Напротив, странно было бы, если бы в литературе революционной эпохи не появилась бы легенда о смерти Вечного Жида. Ведь были же в советской России воздвигнуты пять (!) памятников Иуде Искариоту, как выдающемуся богоборцу и революционеру, несправедливо шельмуемому буржуазной культурой. Но Иуда для коммунистов - лишь история, дней минувших анекдоты. Иное дело Агасфер - замок на дверях рая, не дающий открыть заветную дверь. Вечный Жид должен был умереть - но так, чтобы никто не смог найти его могилы. Так и случилось - редкая птица долетит до середины Днепра…

 И вряд ли можно считать случайностью, что в платоновском «Чевенгуре» также упоминается Вечный Жид - в начале романа Дванов попадает в плен к анархисту Мрачинскому, автору книги «Приключения современного Агасфера». Герой этой книги живет «один на самой черте горизонта».[18] Он уже не ходит меж людей, но стремится скрыться подальше от них - видимо, предчувствуя неотвратимое приближение конца света и собственной смерти. Смерти лютой, насильственной - ведь наказание Агасфера  в том и заключалось, что он не мог умереть своей (естественной) смертью.

3

Но вернемся к архаическому милленаризму. Наиболее яркими его представителями стали карго-культы[19] Новой Гвинеи и Меланезии. Эти учения предсказывают

неизбежное пришествие сказочной эры изобилия и блаженства. Местные племена станут вновь хозяевами своих островов и не будут вынуждены работать, ибо их умершие предки вернутся на великолепных кораблях, переполненных товарами, наподобие тех гигантских грузовых судов, которые белые встречают в своих портах. Поэтому большинство этих культов, связанных с кораблями, требуют, с одной стороны, уничтожения домашних животных и инвентаря, с другой - сооружения обширных складов, где будут размещены привезенные умершими товары… Начнется новая эра земного рая, и все приверженцы этого культа станут бессмертными. Некоторые культы предполагают также оргиастические действия, так как запреты и санкционированные традицией обычаи теряют силу и уступают место абсолютной свободе. Таким образом, все эти действия и верования объясняются мифом о светопреставлении, за которым последует новое сотворение мира и наступит золотой век.[20]

 Собственно, именно это мы и видим в платоновском «Котловане» - крестьяне в состоянии какого-то жутковатого транса режут и буквально пожирают родную скотину. В этой ужасающей трапезе явственно проступают черты тотемического ритуала (не случайно Платонов сравнивает ее с причастием). Причастие (причащение, евхаристия) есть таинство[21] вкушения вина и хлеба, которые суть кровь и тело Христа. В результате этого обряда, причащенные становятся «стелесниками Иисуса». В межлитургические периоды душа отягощается мелкими повседневными грехами, и ей необходимо причащение - как периодическое очищение (обновление). А после очищения можно спокойно продолжать греховные утехи.

 У Платонова все гораздо трагичнее. Вкушается не просто «избыточный» продукт - но уничтожается под корень весь экономический базис существования. После такого ритуала можно сразу ложиться в гроб (что крестьяне и делают) и помирать - потому что надеяться больше не на что. Рационального выхода из этой ситуации нет. Лежа в гробу, можно уповать только на чудо.

Ликвидировав весь последний дышащий живой инвентарь, мужики стали есть говядину и всем домашним так же наказывали ее кушать; говядину в то краткое время ели, как причастие, - есть никто не хотел, но надо было спрятать плоть родной убоины в свое тело… Они не могли расстаться со скотиной и уничтожали ее до костей, не ожидая пользы желудка. Кто вперед успел поесть свою живность или кто отпустил ее в колхозное заключение, тот лежал в пустом гробу и жил в нем, как на тесном дворе, чувствуя огороженный покой.[22]

Понятно, что крестьяне колхоза имени Генеральной Линии (в отличие от меланезийцев) уничтожают скот вовсе не от радужных чаяний. Но смысл здесь тот же - скот режут потому, что в будущем он не будет нужен. Будущего просто не будет. Конец света предполагает и конец исторического времени.

Иосиф Бродский в своем послесловии к «Котловану» писал о «фиктивном мире», «сюрреализме», «философии абсурда». Но это другая сторона проблемы. Мифологическое миропереживание вело к конкретным действиям в реальном мире. Массовая резня скота в «Котловане» есть не только символическое действо; это еще и правдивое отражение реального положения дел в советской России. В период с 1928 по 1933 год поголовье лошадей в стране уменьшилось в 2,2 раза; крупного рогатого скота - в 1,8; свиней - в 2,2; овец - в 3 раза. Восстановить уровень животноводства 1928 года удалось лишь в пятидесятых. Следствием аграрной политики ВКП(б) стал страшный голод 1932-1933 годов. Кстати, аббревиатура ВКП(б) в те годы расшифровывалась крестьянами как Второе Крепостное Право (большевиков).

Здесь необходима хронологическая привязка. В «Котловане» (1929-1930) описаны события конца 1929 года, когда начался второй, самый жестокий этап коллективизации - «сплошная» коллективизация. Последствия ее общеизвестны. В первые два месяца 1930 года вспыхнули 1082 крестьянских мятежа (350000 участников), в марте - еще 1650 (500000 участников). Только страх, что части рабоче-крестьянской красной армии, участвующие в подавлении крестьянских волнений, перейдут на сторону восставших, вынудил коммунистов снизить темпы коллективизации.

Массовый убой скота описан и в «Поднятой целине» Шолохова - камертоне коммунистической идеологии, по которому советские люди должны были сверять свое отношение к методам и результатам «Великого перелома»:

С легкой руки Якова Лукича каждую ночь стали резать в Гремячем скот… Резали быков, овец, свиней, даже коров; резали то, что оставлялось на завод... В две ночи было ополовинено поголовье рогатого скота в Гремячем. По хутору собаки начали таскать кишки и требушки, мясом наполнились погреба и амбары… «Режь, теперь оно не наше!», «Режьте, все одно заберут на мясозаготовку!», «Режь, а то в колхозе мясца не придется кусануть!» - полез черный слушок. И резали. Ели невпроворот. Животами болели все, от мала до велика. В обеденное время столы в куренях ломились от вареного и жареного мяса. В обыденное время у каждого - масленый рот, всяк отрыгивает, как на поминках; и от пьяной сытости у всех посоловелые глаза.[23]

Убой скота принял массовый характер.[24]

Внешнее сходство налицо. Но у Шолохова убой - прямой акт злостного вредительства, открытое выступление против советской власти.

Это опять кулак нам палку в колеса![25]

Он думает, что он быка режет, а на самом деле он мировой революции нож в спину сажает![26]

Было постановление ЦИК и Совнаркома, и на этот счет там прямо сказано: на два года посадить, лишить земли можно, злостных выселять из края, а ты - ходатайствовать об расстреле.[27]

 И мотивация убоя - в лучшем случае жадность - один из смертных грехов отвергнутой религии. Крестьянам милостиво разрешали покаяться в собственной непомерной жадности - потому что иначе (в худшем случае) убой стал бы считаться преступлением, умышленным антисоветским мятежом. Все просто, никакой скрытой символики.

Скотину режут... Жалко стало собственности. Такая в мелком буржуе идет смятения - слов не найдешь.[28]

От великой жадности, так употребил за обедом вареной грудинки, что несколько суток после этого обеда с база не шел, мешочных штанов не застегивал и круглые сутки пропадал по великому холоду за сараем, в подсолнухах.[29]

 Для Платонова, напротив,  «жалко» означает не жадность, но жалость. Родную скотину режут не от шолоховской «великой жадности», но чтобы спасти ее - чтобы «животных не вести за собой в скорбь»,[30] «в колхозное заключение»;[31] чтобы «спрятать плоть родной убоины в свое тело и сберечь ее там от обобществления».[32] У Шолохова крестьяне пудами скупают соль, чтобы запасти побольше мяса «впрок» («за два дня еповский ларек распродал около двухсот пудов соли, полтора года лежавшей на складе»);[33] у Платонова старый пахарь Иван Семенович Крестинин[34] целует деревья в своем саду, прежде чем вырвать их из почвы - ведь им «скучно обобществляться в плен».[35] У платоновских крестьян «душа - лошадь»;[36] а шолоховские хворостиной гонят быка в погреб, чтобы он сломал ноги и, таким образом, «оправдал» свой убой.

 Из всей русской литературы XX века с этим платоновским настроением перекликаются разве что «Зияющие высоты» Александра Зиновьева: «Себя-то не жалко, - сказал Отец. Все одно погибать. Скотину вот жалко. Ни за что пропадет. И Отца забрали».[37]

4

А в городе в это время рабочие роют гигантскую яму, фундамент будущего «общепролетарского дома» - единого здания, «куда войдет на поселение весь местный класс пролетариата».[38] Причем до самого строительства дело так и не доходит - как только запланированная работа близится к завершению, тут же принимается решение расширить котлован (лучшее враг хорошего) - и конца здесь не предвидится. Все происходит в точном соответствии с характерным анекдотом советской эпохи: «На повестке дня два вопроса - строительство сарая и строительство коммунизма. Ввиду отсутствия досок переходим сразу ко второму вопросу». (И здесь с «Котлованом» вновь перекликаются «Зияющие высоты», поэма абсурда постсталинской эпохи: «Стоило появиться чему-нибудь хорошему и даже очень хорошему, как немедленно в борьбу с ним вступало еще лучшее и побеждало его. Появлялась, например, мало-мальски терпимая картошка. И тут же с ней начинала борьбу еще лучшая. Прежняя исчезала совсем. А пока новая внедрялась, ее вытесняла еще лучшая. И так без конца».[39] )

 Совершенно очевидно, к чему в итоге должна привести эта тенденция к непрерывному опережению и увеличению планов. «Через десять или двадцать лет другой инженер построит в середине мира башню, куда войдут на вечное, счастливое поселение трудящиеся всей земли».[40] Огромная, превосходящая все мыслимое, башня в центре мира - трудно не узнать этот «раскрученный» образ. Но вавилонская башня - это не только символ абсолютно безнадежного предприятия. Это и неискоренимая мечта - достичь небес,[41] восстановить утраченную связь земли и неба, возродить их гармонию, присущую золотому веку. Вавилонская башня, конечно, символ христиано-иудейский. Но столп (который и породил словосочетание «вавилонское столпо-творение») - это универсальный, общечеловеческий образ. Еще более универсальным символом является Мировое Древо (Древо Жизни, растущее в центре земли), по которому можно добраться до «верхнего мира» (с той же целью). Очень часто в качестве «лестницы в небо» используется внезапно выросшее (выращенное) растение. Это может показаться странным - ведь оно вырастает в относительно произвольном месте (а не на оси мироздания). Но противоречия здесь нет - с помощью ритуальных действий человек добивается того, что (на время ритуала) «любое освещенное пространство совпадает с центром мира».[42]

Определение, выбранное Платоновым для описания котлована, вполне соответствует символике Центра мира: «Маточное место для дома будущей жизни».[43] Таким образом очевидно, что котлован прямо символизирует матку, материнскую утробу для вынашивания новой (будущей) жизни. Но согласно законам мономифа, эта матка - одновременно и могила (гроб) для старой жизни; нельзя возродиться не умирая. Об этом в повести также сказано достаточно прямо - расширяя котлован, рабочие находят в нем сто пустых гробов. И в дальнейшем эти гробы уже не выходят из поля зрения - за них борются, в них живут и умирают. Крестьяне перетаскивают гробы в свою деревню - и все главные герои повести, как зачарованные, идут за ними. Слово «гроб», сравнительно редко употребляемое в обыденной жизни, встречается в «Котловане» 44 раза.[44]

Один из гробов был даже переделан в «красный уголок». Тоже весьма характерная деталь - «красные уголки» с агитплакатами и портретами вождей должны были заместить «красные» углы изб с иконостасами и лампадами. Иными словами, «красные уголки» должны были стать местами отправления нового культа. Исполнение культовых действий в гробу (т.е. - на пороге смерти) также можно считать признаком милленаристского мировоззрения.

Символика вавилонской башни двойственна еще и потому, что она должна была служить мировой осью (axis mundi). А мировая ось не просто соединяет небо и землю; она проходит сквозь все выси и бездны. В своей программной книге «Миф о вечном возвращении» Элиаде писал: «Преисподняя, центр земли и "дверь" в небо расположены на одной оси, по которой осуществлялся переход из одного мира в другой». Лишь шаг отделяет вавилонскую башню от неба; но не менее близок от нее и ад.

 Зачем нужна башня, способная вместить весь мировой пролетариат - это вопрос из совсем другой жизни. С любой (рациональной) точки зрения идея абсурдна. Но она отражает стремление людей к единению, к жизни «общим домом», одной семьей, единым организмом. «Пролетариат Чевенгура желает интернационала, то есть дальних, туземных и инородных людей, дабы объединиться с ними, чтобы вся земная разноцветная жизнь росла в одном кусте».[45] Возможно, индивидуализм способен противостоять психологии масс (в масштабах, когда это становится заметным явлением) лишь в относительно спокойные, «сытые» исторические периоды. Любое достаточно сильное социальное потрясение неумолимо отбрасывает индивида назад, в лоно массы.

Единственным, кто попытался ответить на этот вопрос (зачем) был Жачев: «меня нахождение сволочи мучает, и я хочу спросить у тебя,  когда  вы  состроите свою чушь, чтоб город сжечь!»[46] Башня нужна не для того, чтобы что-то улучшить (новый мир не может быть модификацией старого - он его прямое отрицание), но чтобы упразднить город, как отживший и ненужный. Насилием (сжечь) или безразличием (бросить на произвол судьбы) - и тогда «малые единоличные дома опустеют, их непроницаемо покроет растительный мир, и там постепенно остановят дыхание исчахшие люди забытого времени».[47]

 Платонов совершенно определенно указал и место, где будет находиться этот мировой центр, обетованная земля всего пролетариата планеты: «Лет через пять-шесть у нас хлеба и культурных удобств образуется громадное количество, и весь миллиард трудящихся на  пяти  шестых земли, взяв семьи, может приехать к нам жить навеки, а капитализм пусть остается пустым, если там не наступит революция».[48] Ведь «в Чевенгуре коммунизм и все равно скоро все люди явятся сюда».[49]

5

 Идеология современных тоталитарных сект может строиться на ожидании конца света не просто близкого, но даже назначенного на вполне конкретный день. Готовясь к нему, сектанты (обычная практика) отказываются от своего имущества (естественно, в пользу секты). В особо тяжелых случаях подготовка к концу света может привести даже к массовым самоубийствам. Но и самое отъявленное мракобесие сегодня понимает свою миссию (встречи конца) как обустройство души, ее подготовку к жизни в ином (загробном) мире.

 Это и рядом не стоит со строительством амбаров (для даров от умерших предков), с озабоченным переустройством окружающего (сего!) мира. Ожидание конца света и рая в этой жизни сегодня кажется такой архаикой… Где-то, когда-то, до нашей эры - но не в двадцатом же веке. А если и в двадцатом - то при дедах и прадедах; но не на нашей же памяти! Если бы…

Подобные культовые действия мы могли наблюдать в Конго (1960 год) по случаю провозглашения независимости страны. В одной из деревень местные жители снимали крыши со своих хижин, чтобы дать возможность пролиться ниспосланному предками дождю золотых монет. При всеобщем запустении только дороги, ведущие к кладбищу, поддерживаются в порядке, для того, чтобы предки без труда могли добраться до деревни. И даже оргиастические излишества имеют в данном случае свой смысл, так как, согласно мифу, в день Новой Эры все женщины будут принадлежать всем мужчинам.[50]

Наш любимый Герой - Емеля (тоже, в какой-то степени, стихийный милленарист,[51] ожидающий лучшей доли) просто отдыхает. Он, по крайней мере, не рвется уничтожать домашних животных или обобществлять женщин. И не собирает окрестных Емель под лозунгом:

Мы на горе всем буржуям

Мировой пожар раздуем.

Слова гимна той страшной эпохи уже настолько затерты, что их смысл еле угадывается:

Весь мир насилья мы разрушим

До основанья, а затем

Мы наш, мы новый мир построим.

Но за словом «разрушим» стоит и «Бей буржуев!» и «Грабь награбленное!» и «Кишкой последнего попа последнего царя удавим». Зато слово «построим», напротив, совершенно безликое, ничем не наполненное. Создается устойчивое впечатление, что в революционной патетике речь идет исключительно о разрушении старого мира - а новый мир при этом должен был сам как-нибудь построиться (магическим образом). И это вполне естественно для милленаристского культа, ведь для архаических обществ жизнь не может быть исправлена, она может быть лишь сотворена заново через возвращение к своим истокам. А истинный исток мыслится как извержение невероятной энергии, жизни и плодородия, которое сопровождало сотворение мира.[52]

Для того, чтобы началось нечто истинно новое, нужно полностью уничтожить остатки всего старого цикла. Иначе говоря, если мы желаем абсолютного начала, то конец мира должен быть самым радикальным… Новое творение не может совершиться до того, как этот мир не будет окончательно разрушен. Речь идет не о восстановлении того, что вырождается, а об уничтожении старого мира с тем, чтобы воссоздать мир in toto.[53] Навязчивая идея «золотого века», блаженного начала требует уничтожения всего того, что существовало и изжило себя, начиная с сотворения мира: это единственная возможность достичь первоначального совершенства.[54]

 Именно осознание невозможности излечения старого мира и требует его полного уничтожения - вплоть до основания. Все сокровища мировой культуры объявляются отжившими (прогнившими, ветхими) - т.е. ненужной рухлядью, чье место на свалке истории. Обновленный человек хочет войти в новый мир «налегке»; ему не нужны даже инструменты для обустройства своего нового дома (инвентарь он, как мы помним, уже уничтожил). Мечта (архетипическая идея) о грядущем рая позволяет ему надеяться, что в новом мире он найдет все нужное для себя уже в готовом виде.

 В кризисной для страны ситуации настроить массы на разрушение, видимо, не так уж и сложно. Гораздо сложнее потом заставить эту революционную стихию работать, выполнять тяжелый и монотонный труд. Соблазнение людей идеей светопреставления и грядущего золотого века должно изначально предполагать (планировать) последующие жесткие репрессии. Причем начинаться они должны с практически полного уничтожения всей революционной гвардии, кадров с дореволюционным стажем. Архетипическая идея распространяется, подобно эпидемии; она заражает людей и действует, как болезнь. С определенного момента эту болезнь можно считать хронической, неизлечимой. Новая власть, стремясь к экономической стабилизации, должна была избавиться от старых «подпольщиков». И не потому, что они были свидетелями предательства ею идеалов революции. Их вина была куда тяжелее - они продолжали верить в грядущий золотой век, в то, что после уничтожения абсолютного врага (эксплуататоров) жизнь счастливо сложится «сама собой», что «может, и социализм уже где-нибудь нечаянно получился».[55] Потому что «когда пролетариат живет себе один, то коммунизм у него сам выходит»,[56] «самозарождением».

Класс остаточной сволочи будет выведен за черту уезда, а в Чевенгуре наступит коммунизм, потому что больше нечему быть.[57]

Социализм придет моментально и все покроет. Еще ничего не успеет родиться, как хорошо настанет![58]

Коммунизм же произойдет сам, если в Чевенгуре нет никого, кроме пролетариев, - больше нечему быть.[59]

После буржуазии коммунизм происходит из коммунистов и бывает между ними... В Чевенгуре коммунизму ничто не мешает, поэтому он сам рожается.[60]

Полевой командир революции Копенкин выразил эту установку предельно ясно: «Мое дело - устранять враждебные силы. Когда все устраню - тогда оно само получится, что надо».[61] Понятно, что эта вера абсолютно иррациональна[62] (и потому неизлечима); уничтожить ее можно было лишь вместе с ее носителями.

 Слово «план» в те годы повторяли на каждом шагу - компульсивно, как заклинание. Коммунисты должны были заставить людей работать - т.к. практически все стимулы к работе были ими уничтожены.[63] Но причина всеобщего развала[64] не только в этом. Россия ждала чуда. Как ни дико это звучит, в начале XX века россияне ожидали, что счастье и изобилие наступят «сами собой». Революционное ожидание конца света и золотого века настолько напоминает примитивизм[65] карго-культов, что невольно возникают мысли о регрессе, откате, вырождении. Но, похоже, дело все же не в регрессе, не в возврате назад, к давно пройденным, изжитым и оставленным в прошлом способам понимания. Похоже, мифологическое мировосприятие никогда и не умирало - а возможно даже и не ослабевало! Научное мировоззрение не заменило мифологическое - но все историческое время существовало как бы параллельно ему.

6

Конец света часто приурочивали к «круглым» датам. Светопреставления ждали в 1000, 1492 (конец седьмого тысячелетия от сотворения мира), 1666 (число дьявола), 1999 (согласно «Центуриям» Нострадамуса) годах. Несбывшиеся пророчества кажутся нелепыми - для тех, кто пережил фатальную дату. Но для русских раскольников пророчество «Кирилловой книги» (1666) сбылось в полной мере.[66] Церковный собор 1666-1667 годов закончил реформу Никона, окончательно превратив церковь в идеологический придаток светской власти. Праведники ответили на это предательство массовыми самосожжениями; многие были зверски убиты. Большинство староверов остались жить - но это была жизнь на обезбоженой земле.

Апостольская передача благодати иссякла. Таинства потеряли мистическую силу… Для всех них (беспоповцев) был общим полный отказ от священства и таинств, считавшихся потерявшими силу.[67]

 Для христианина это и есть конец света, как он предсказан в «Апокалипсисе» - власть Антихриста и полное поражение истинной церкви. Бог отвернулся от земли, погрязшей во грехе. Так что в начале XX века у России уже был опыт двух с половиной веков - опыт не только ожидания, но и переживания конца света. Но это был опыт христианский - т.е. религиозный опыт сравнительно развитой культуры.

Любое возрождение (нового) возможно лишь после смерти (старого). В архаическом восприятии конца света не только возрождение, но и само крушение отжившего - праздник. Рушится мир, рушится общество, с его извечными запретами и принуждениями - что может быть лучше? С уничтожением культуры снимается и недовольство культурой. Естественно, что это событие (пусть даже в ослабленном, ежегодно-ритуальном варианте) отмечается буйными оргиастическими празднествами. Вот как это происходит у племен Нгадью Дайяк (Борнео):

Конец года представляет из себя как бы конец эры и мира… В продолжение этого сакрального периода, называемого helat myelo, что значит «промежуток между двумя годами», Древо Жизни воздвигается посередине деревни, и все обитатели ее возвращаются в пракосмологическую эпоху. Все законы и запреты поэтому отменяются и аннулируются, так как Мира больше не существует, и в ожидании нового сотворения все общество существует вокруг божества или, точнее, внутри первозданной божественной целостности. Оргиастический характер этого интервала «между годами» не должен закрывать от нас его сакральный характер… Во время этого сакрального периода общество достигает целостности одновременно космической, божественной, социальной и сексуальной. Оргии - не что иное как акт повиновения божественному повелению, и каждый, кто в них участвует, обретает божество в самом себе. Известно, что во многих других религиях, как первобытных, так и исторических, периодические оргии рассматриваются в основном как средство осуществления идеальной целостности.[68]

Но для христианина все совсем иначе. Для него главный акцент светопреставления - на умирании, поражении своей сверхценной религии. Крушение системы социальных запретов воспринимается (даже чисто гипотетически) не как желанное освобождение, а как травматическая потеря чего-то очень дорогого, сверхзначимого. Мы не будем сейчас останавливаться на психологии рессентимента; она подробно описана Ницше и Шелером. Для нас важен конечный результат: в христианском понимании конец света - не радость и праздничная оргия, а мучения и испытания (на «истинность» веры). Радость (для прошедших тестирование) тоже обещана - но где-то в далеком будущем; и, конечно, описано это будущее куда бледнее и туманней, чем ужасы Апокалипсиса. Таким образом, христианское ожидание конца света - это подготовка себя к подвигу мученичества, смирения и жертвенности.[69]

В России начала века уже сгущались предчувствия конца света. Эти идеи были жадно впитаны этносом - и раскололи его. Часть народа, зараженная марксизмом, восприняла архетип светопреставления на архаическом уровне - и пошла крушить старый мир и раздувать мировой пожар. Другая часть, зараженная христианством, приняла роль «искупительной жертвы». Пассивность мученичества субъективно может восприниматься как подвиг и путь к спасению. И какое дело христианину, что спасая свою душу, он предает свою страну - развязывая руки палачам красного террора.

В начале XX века о конце света говорили и в крестьянских избах, и в элитарных петербургских салонах.

В мартовском номере журнала «Странник» за 1912 год опубликованы материалы из Пермской губернии об «антишке», который должен был явиться на землю полтора года назад, но испугался, что «трубы шумят» - подумал, что ангелы. Сидел в «земной утробе» и выскочил на землю 29 января (поэтому был сильный ветер). Сейчас носится кометой вокруг земли, когда явится - будет тьма. Наступит голод, он переманит всех белым хлебом, а не соблазнившиеся будут с Христом. Когда «у антишки запасы выйдут, поведет всех в муку вечную».[70]

И то же предчувствие страшных сроков и грядущей тьмы - в Ахматовском стихотворении 1914 года:

Стало солнце немилостью божьей,

Дождик с Пасхи полей не кропил,

Приходил одноногий прохожий

И один на дворе говорил:

«Сроки страшные близятся. Скоро

Станет тесно от свежих могил.

Ждите глада, и труса, и мора,

И затменья небесных светил».[71]

Наличие глубоких эсхатологических настроений в революционной России признавали даже коммунисты. Но партийные идеологи считали их результатом злонамеренных происков «врагов революции». В «Атеистическом словаре» - издании, предназначенном «в первую очередь пропагандистам, лекторам, идеологическому активу»,[72] прямо говорится:

В годы Великой Октябрьской социалистической революции и гражданской войны антисоветски настроенные церковники и сектанты объявили революционные преобразования в нашей стране свидетельством близкого прихода Антихриста, чтобы настроить верующих трудящихся против советской власти.[73]

Но, похоже, все было с точностью до наоборот - после революции (в двадцатых годах) вера русских христиан в скорый конец света стала постепенно сходить на нет (причем как раз в период антицерковных репрессий).

Распространенность «свидетельств» о различных знамениях Божественной милости в самые тяжелые для «церковных людей» годы является знаком определенных изменений в их миросозерцании. В прихрамовой среде укрепляется убеждение, что Господь «отодвинул» Страшный Суд и есть надежда на спасение мира ради пролившейся крови мучеников. Верующие постепенно расстаются с ощущением страха перед развращенным и приближающимся к концу миром. Неуверенность и религиозное напряжение первого десятилетия ХХ века сменяются твердостью и спокойствием, радостным ожиданием «мученического венца».[74]

Свидетельствами в данном случае стали обновления икон (1924). Довольно бледно по сравнению со свидетельствами начала Апокалипсиса - двумя проигранными войнами (в том числе и предсказанной - мировой!) и революцией, сокрушившей весь уклад русской жизни. Но жить в постоянном ужасе невыносимо; так хочется верить, что эта мука скоро закончится…

Свидетельства (знамения) играют важнейшую роль в сюжете светопреставления. Хотя церковь и утверждает, что конец света наступит внезапно,[75] мы все прекрасно знаем, что его должен предварять целый ряд глобальных катаклизмов планетарного масштаба. Знаем в том числе и из бесконечной серии «фильмов-катастроф», создатели которых нещадно эксплуатируют универсальный архетип светопреставления. И они-то знают, как делать это «правильно».

Также нельзя не заметить, что природные катастрофы, пандемии и социальные потрясения нередко сами формируют то тревожное состояние национального духа, которое можно определить как предчувствие конца света, или (в терминологии Элиаде), как «апокалиптический симптом».

В христианской традиции представление о конце света неразрывно связано с образом Антихриста. Если легенда об Агасфере («Вечный Жид ходит по земле») говорит: «до конца света еще далеко», то легенда об Антихристе («Антихрист пришел на землю») говорит как раз обратное: «светопреставление уже совсем близко». Не случайно раскольники считали истинным Антихристом Никона - для них он действительно подготовил и сотворил настоящий конец света. В этом смысле и Ленин был Антихристом для российских христиан.[76] Но нам сейчас более интересен не «прицерковный круг» мучеников, а совсем другая, «молодая» часть народа - те, кто пошел за новоявленными вождями, чтобы «рушить до основания» весь старый мир. Для них светопреставление только начиналось…

7

Для христиан конец света знаменуется вторым пришествием бога. Если смерть Агасфера и воцарение Антихриста - кульминация светопреставления, то возвращение бога - это завершающая развязка, венчающая собой всю историю мира и человечества. Бог помыслил и сотворил все - и космос, и человека; его новое (второе) пришествие к людям должно реактуализировать эту космогоническую ситуацию. Он для того и возвращается, чтобы вновь сотворить мир - но на этот раз уже совершенно идеальный, безупречный во всех отношениях. Именно об этом говорит Иоанн Богослов в своих «Откровениях»: «И увидел я новое небо и новую землю; ибо прежнее небо и прежняя земля миновали». Таким образом, в описании русского конца света мы непременно должны встретить на земле живого бога. В «Чевенгуре» его пристанищем стала слобода Петропавловка.[77]

Этот человек считал себя богом и все знал. По своему убеждению он бросил пахоту и питался непосредственно почвой… Думали, что он умрет, но он жил и перед всеми ковырял глину, застрявшую в зубах. За это его немного почитали.[78]

Бог уходил, не выбирая дороги, - без шапки, в одном пиджаке и босой; пищей его была глина, а надеждой - мечта.[79]

Я расту из одной глины своей души. - Поэтому ты есть бог? - спросил Дванов. Бог печально смотрел на него, как на не верующего в факт. Дванов заключил, что этот бог умен, только живет наоборот; но русский - это человек двухстороннего действия: он может жить и так и обратно и в обоих случаях остается цел.[80]

Странствующего бога (представляющего, что характерно, не Христа, но бога-отца, создателя вселенной) мы встречаем и в бедняцкой хронике «Впрок». «Он оказался кочегаром-летуном астраханской электростанции, тронувшимся в путь в виде бога-отца для проповеди святой коллективной жизни… В нем жила душа кочегара и пролетария, жила и думала; кулак или другой буржуй не сумел бы стать богом - он, невежда, не знает электротехники».[81] И хотя «свет господень» гаснет, когда ослабевают зажимы на батарее, хотя этот бог (в отличие от Петропавловского) явный самозванец - это уже не важно. Здесь имеет значение не он сам, но народная реакция на него («поп и бабы ему иже херуим хором поют»[82] ). В наше время человек, рискнувший назвать себя богом, немедленно будет отправлен на принудительное лечение. Но мы ведь не ждем конца света, не ждем бога…

А крестьяне ждали. «У входа в храм лежал ниц поп, и так же повалены были все те, кто раньше ходил под богом. В стороне стояла группа комсомольцев, трактористов и молодых слобожан, они бесстрашно улыбались накануне светопреставления».[83]

 По традиции под «вторым пришествием» обычно понимается пришествие Христа. Он сам был человеком - т.е. будет судить, не требуя заведомо невозможного. Увидеть же на земле грозного бога-отца никому особо не хочется. Христианство учит, что бог-отец и бог-сын - суть одно и то же. Но тогда первое пришествие Христа на землю и было бы вторым пришествием бога. Иисус совершенно справедливо сетовал, что «нет пророка в своем отечестве». Потому что его со-временники и со-отечественники прекрасно знали, где и когда он родился - и уже поэтому не могли считать его настоящим мессией. Подлинный мессия всегда приходит вновь (вторично или циклично); он всегда приходит из прошлого. Он когда-то уже жил (обычно Герои вершили подвиги на заре культуры своего народа - т.е. в золотом веке) - и его деяния сохранились в мифах этноса.

 Но дело даже не в подвигах и творениях; и самое кратковременное присутствие бога на земле (иерофания) освящает место богоявления (независимо от содеянного при этом). Элиаде называл иерофанию «разрывом однородности пространства» - из неорганизованной бесконечности выделяется сакральная область, центр мировоззренческой кристаллизации, призванный собрать законченный (полный) и непротиворечивый образ мира. Того мира, который члены данной культуры смогут считать (чувствовать, воспринимать) «своим» миром.

 Христос совершил акт космологического творения - спустившись в ад и победив Сатану, он даровал людям свободу воли, свободу выбора - противостоять или поддаваться искушениям. И на страшном суде Иисус будет пожинать плоды своего творения - делить людей на грешников и праведников. Христианство акцентирует внимание на этом этическом аспекте светопреставления, представляя страшный суд (совершаемый Христом) главным действом конца света. Но тогда (с этической точки зрения) разрушение мира (прежнего неба и прежней земли) и новое творение - всего лишь эффектный фон для грандиозного судебного заседания.

 Таким образом, если считать страшный суд основной целью светопреставления, то главной фигурой конца света будет Христос. Если же мир уничтожается ради его обновления, то совершать светопреставление должен сам творец мира, бог-отец. То, что Платонов почувствовал это острее, чем христиане, не удивительно - став социальной организацией, церковь сразу отреклась от милленаризма. Хотя даже сам Христос (по свидетельству Матфея) проповедовал скорый конец мира.

 Христианский миф о конце света принципиально не отличается от других мифов этой тематики. В «Ностальгии по истокам» Элиаде писал: «каждая в достаточной мере сохранившаяся мифология предполагает не только начало, но и конец, ознаменованный последним появлением Сверхъестественных Существ, Героев или Предков». Впрочем, сила мифа вовсе не в его оригинальности, а напротив - в его унифицированности. Уникальность мифа есть отклонение от универсальной праформы, что автоматически снижает эффективность его воздействия.

Мы уже говорили, что ритуалы нового времени были призваны вытеснить и заместить религиозные обряды. Из трупа Ленина сделали нетленные святые мощи. Маркса объявили предтечей и великим пророком, предсказавшим новый Апокалипсис. Были увековечены в камне и революционные великомученики.

Покажь мне тогда Чевенгур, - сказал Копенкин. - Есть там памятник товарищу Розе Люксембург? Небось не догадались, холуи? - Ну, как же, понятно, есть: в одном сельском населенном пункте из самородного камня стоит. Там же и товарищ Либкнехт во весь рост речь говорит массам… Их-то вне очереди выдумали: если еще кто помрет - тоже не упустим![84]

 Но Маркс для россиян был лишь именем, символом всего комплекса идей светопреставления: «святого и правого» боя, разрушения старого мира и наступления золотого века. Его книг практически никто не читал, а о существовании его экономической теории в России, похоже, даже не подозревали. Российским коммунистам нужны были не научные выкладки Маркса, но его харизма. И они использовали его имя - по назначению и в полной мере (именем его творили чудеса). С другой стороны, отношение простого народа к Марксу предельно откровенно выразил Чепурный: «Я и сам его сроду не читал. Так, слышал кое-что на митингах - вот и агитирую. Да и не нужно читать: это, знаешь, раньше люди читали да писали, а жить - ни черта не жили, все для других людей путей искали».[85]

В Чевенгуре все социальные решения принимались «чувством»; практика, движимая душевными импульсами, перестала доверять теории, а «Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф, и его страшные книги не могли довести человека до успокаивающего воображения коммунизма».[86]

 Для этого поколения, бесстрашно улыбающегося накануне светопреставления, любая теория была безусловно мертва. Их отцам «хотелось бога увидеть наяву»[87] (т.е. в этой жизни, до даты своей естественной смерти); в них самих это смутное томление дошло до кипения (кипел, как мы помним, их возмущенный разум). Мифическое мышление протекает по законам бессознательного - и наука не в состоянии вмешаться в этот процесс. Все теории априорно отвергаются, разум «закипает», и человека неодолимо «несет» архаичнейший миф. Наука, теория, логика эффективны лишь на индивидуальном уровне; но там, где действуют внеличные силы, разум перестает контролировать жизнь.[88]

8

Когда Захар Павлович с Александром Двановым решили записаться в «самую серьезную» партию, они не имели никакого представления ни о партийных программах, ни о раскладе политических сил. Выбирая, к какому движению примкнуть, они руководствовались одним критерием - кто обещает самый скорый конец света.

В следующей партии сказали, что человек настолько великолепное и жадное существо, что даже странно думать о насыщении его счастьем - это был бы конец света.

- Его-то нам и надо! - сказал Захар Павлович…

За крайней дверью коридора помещалась самая последняя партия, с самым длинным названием. Там сидел всего один мрачный человек, а остальные отлучились властвовать.

- Ты что? - спросил он Захара Павловича.

- Хочем записаться вдвоем. Скоро конец всему наступит?

- Социализм, что ль? - не понял человек. - Через год. Сегодня только учреждения занимаем.

- Тогда пиши нас, - обрадовался Захар Павлович.[89]

Александр не обижался. Он чувствовал сердечную жажду Захара Павловича, но верил, что революция - это конец света.[90]

Впрочем, у Платонова и пролетариат, и класс остаточной сволочи ждут конца света одновременно: для пролетариев он - дорога в коммунизм, для остальных - в смерть. И вряд ли стоит ли уточнять, что организатором второго пришествия в Чевенгуре стала ЧК.

 Если старики в Чевенгуре жили без памяти, то прочие и вовсе не понимали, как же им жить, когда ежеминутно может наступить второе пришествие и люди будут разбиты на два разряда и обращены в голые, неимущие души.[91]

Лежали у заборов в уюте лопухов бывшие приказчики и сокращенные служащие и шептались про лето господне, про тысячелетнее царство Христово,[92] про будущий покой освеженной страданиями земли, - такие беседы были необходимы, чтобы кротко пройти по адову дну коммунизма; забытые запасы накопленной вековой душевности помогали старым чевенгурцам нести остатки своей жизни с полным достоинством терпения и надежды.[93]

Они сплошь ждут конца света... Я думал, что второе пришествие им полезно, а нам тоже будет хорошо... Для нас оно недействительно, а мелкая буржуазия после второго пришествия подлежит изъятию.[94]

Совершенно необходимо, товарищ Чепурный, объявить официально второе пришествие. И на его базе очистить город для пролетарской оседлости.[95]

Он знал и видел, насколько чевенгурскую буржуазию томит ожидание второго пришествия, и лично ничего не имел против него… Сначала он назначил комиссию, и та комиссия говорила Чепурному про необходимость второго пришествия… А потом Чепурный захотел отмучиться и вызвал председателя чрезвычайки Пиюсю.

- Очисть мне город от гнетущего элемента! - приказал Чепурный.

- Можно, - послушался Пиюся. Он собрался перебить в Чевенгуре всех жителей, с чем облегченно согласился Чепурный.

- Ты понимаешь - это будет добрей! - уговаривал он Пиюсю. - Иначе, брат, весь народ помрет на переходных ступенях. И потом, буржуи теперь все равно не люди: я читал, что человек как родился от обезьяны, так ее и убил.[96]

Займись, в общем, сделай мне город пустым, - окончательно посоветовал Чепурный Пиюсе, а сам ушел, чтобы больше не волноваться и успеть приготовиться к коммунизму.[97]

Советская власть предоставляет буржуазии все бесконечное небо, оборудованное звездами и светилами на предмет организации там вечного блаженства; что же касается земли, фундаментальных построек и домашнего инвентаря, то таковые остаются внизу - в обмен на небо - всецело в руках пролетариата и трудового крестьянства. В конце приказа указывался срок второго пришествия, которое в организованном безболезненном порядке уведет буржуазию в загробную жизнь. Часом явки буржуазии на соборную площадь назначалась полночь на четверг, а основанием приказа считался бюллетень метеорологического губбюро.[98]

Раньше буржуи жили. Для них мы с Чепурным второе пришествие организовали... Был просто внезапный случай, по распоряженью обычайки.

- Чрезвычайки?

- Ну да.

- Ага, - смутно понял Копенкин. - Это вполне правильно.[99]

Буржуев в Чевенгуре перебили прочно, честно, и даже загробная жизнь их не могла порадовать, потому что после тела у них была расстреляна душа.[100]

В городе осталось одиннадцать человек жителей, десять из них спали, а один ходил по заглохшим улицам и мучился. Двенадцатой была Клавдюша, но она хранилась в особом доме, как сырье общей радости, отдельно от опасной массовой жизни.[101]

Жизнь отрешилась от этого места и ушла умирать в степной бурьян, а свою мертвую судьбу отдала одиннадцати людям - десять из них спали, а один бродил со скорбью неясной опасности.[102]

Над ними, как на том свете, бесплотно влеклась луна.[103]

Ее покорный свет ослабевал во влажной мгле тумана и озарял землю, как подводное дно.[104]

Грустная летняя тьма покрывала тихий и пустой, страшный Чевенгур.[105]

9

Это было светопреставление 1921 года,[106] когда начал выдыхаться первый угар революции. В городах расцветал НЭП, напоминая обывателям о добрых старых временах. Вернувшись домой, «Дванов увидел город не местом безлюдной святости, а праздничным поселением, освещенным летним светом. Сначала он подумал, что в городе белые. На вокзале был буфет, в котором без очереди и без карточек продавали серые булки».[107]

Пламенные революционеры, одержимые идеей конца света, вдруг увидели - то, что после разрушения старого мира «само построилось», оказалось весьма далеким от их мечтаний. «В девятнадцатом году у нас все кончилось - пошли армия, власти и порядки, а народу - опять становись в строй, начинай с понедельника... Теперь уж ничего не будет… Всему конец: закон пошел, разница между людьми явилась - как будто какой черт на весах вешал человека».[108]

«Личный человек» товарищ Пашинцев организовывает «Революционный заповедник имени всемирного коммунизма», чтобы гореть «отдельно от всего костра» и «хранить революцию в нетронутой геройской категории».[109] Чевенгурские пролетарии живут сами по себе, отвергая все директивы сверху - «Это нас не касается, это для отсталых уездов».[110] Чевенгур становится заповедником чистой революционной стихии, до которого еще не дотянулись ни армия, ни власть, ни порядок. Все решения принимаются не умом, но «чувством» («мысль у пролетария действует в чувстве, а не под плешью»[111] ). Вот так, «чувством», принимается и план построения коммунизма в одном отдельно взятом уездном городе. Естественно, этот план включает в себя зверское массовое убийство. Потому что «темные силы нас злобно гнетут», и лишь ликвидировав (как класс) всю остаточную сволочь, можно войти в обновленный мир. Уничтожение абсолютного врага («наш последний и решительный бой») - неотъемлемая часть архетипа светопреставления. В христианской традиции эта итоговая бойня именуется Армагеддоном.

Новейшими модификациями этой архетипической идеи стали российский коммунизм и немецкий национал-социализм. Вот что пишет о них Норманн Кон в книге с весьма красноречивым названием  «Фанатики Апокалипсиса»:

Под псевдонаучными формулировками, которыми пользуются и тот и другой, можно обнаружить взгляд на вещи, странным образом напоминающий самые темные измышления и средневековую чушь. Последний и решительный бой избранных (будь то арийцы или пролетарии) против армии демонов (евреев или буржуазии); радость управлять всем миром или счастье жить в абсолютном равенстве (или и то и другое) достанутся избранным по замыслу Провидения, которые получат таким образом возмещение за все свои прошлые страдания; исполнятся высшие предначертания истории и Вселенная освободится, наконец, от зла - вот те старые химеры, к которым люди питают пристрастие и по сегодняшний день.[112]

Не случайно по всей революционной России «московские и губернские плакаты изображали гидру контрреволюции»[113] - древнего Дракона, которого необходимо было обезглавить, согласно извечной мифологической традиции драконоборчества. Эта традиция проникла и в христианство - и даже была запечатлена в гербе российской столицы. Изображение врага в виде Дракона делает его «абсолютным врагом», олицетворением «абсолютного зла»; при этом оно позволяет отождествлять себя с солярным Героем-драконоборцем. Такое отождествление не просто дает уверенность, что «наше дело правое»; его действие гораздо глубже. Оно включает человека в переживание универсальной мифологемы, в которой, как мы знаем,  Дракон всегда обречен на поражение, а Герой, соответственно, на победу.

Но то, что для побежденного (врага) конец, для победителя - лишь начало. После светопреставления наступит новое время, когда все станет возможным и любая мечта сможет осуществиться.

Теперь жди любого блага, - объяснял всем Чепурный. - Тут тебе и звезды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить, как отживевшие дети, - коммунизм дело нешуточное, он же светопреставление![114]

Чепурный затих и начал бояться - взойдет ли солнце утром и наступит ли утро когда-нибудь, - ведь нет уже старого мира!.. душная, сухая тревога волновала Чепурного в эту чевенгурскую ночь, быть может потушившую мир навеки.[115]

Неизвестно, настанет ли зима при коммунизме или всегда будет летнее тепло, поскольку солнце взошло в первый же день коммунизма и вся природа поэтому на стороне Чевенгура.[116]

Вечером в степи начался дождь и прошел краем мимо Чевенгура, оставив город сухим. Чепурный этому явлению не удивился, он знал, что природе давно известно о коммунизме в городе и она не мочит его в ненужное время.[117]

Чепурный сидел и боялся завтрашнего дня, потому что в этот первый день будет как-то неловко и жутко, словно то, что всегда было девичеством, созрело для замужества и завтра все люди должны жениться.[118]

Мотив иерогамии (священного брака), восстанавливающего утраченную связь (гармонию) земли и неба, также не нов. Мы можем найти его в Апокалипсисе (XXI, 2): «И я, Иоанн увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего». Чевенгурцы могли представить себе новый мир лишь в тех образах, которые были им знакомы. А знакома им была христианская связка (апокалипсис - страшный суд - обновление мира - рай), в общих чертах повторяющая универсальный архетип смерти и возрождения мира.

Создается впечатление, что многие коммунисты тех лет воспринимали всю революционную Россию как мир, обновленный магическим образом. «В Дванове уже сложилось беспорочное убеждение, что до революции и небо, и все пространства были иными - не такими милыми. Как конец миру, вставал дальний тихий горизонт, где небо касается земли, а человек человека».[119] Все стало другим; началась поистине новая эра. Поэтому Чепурный (повторяя путь великой французской революции) отменяет старый календарь, ведущий отсчет времени от рождения Христа. Новая эра имеет собственную точку отсчета.

Чепурный не знал сегодняшнего месяца и числа - в Чевенгуре он забыл считать прожитое время, знал только, что идет лето и пятый день коммунизма, и написал: «Летом 5 ком».[120]

И это не только личные переживания Чепурного; все пролетарии «первоначального города» в первый день нового творения относятся к юному миру восторженно-настороженно - они не знают, что в природе изменилось, а что осталось прежним. «Девять большевиков шли за фаэтоном и смотрели, как он едет, потому что это было в первый раз при социализме и колеса могли бы не послушаться».[121] Кирей не знает, ловить ли ему на суп последнюю чевенгурскую курицу, или не стоит - ведь «у нас теперь коммунизм: курица сама должна прийти».[122]

Чепурный с его говорящими птицами и Кирей, ожидающий идущую в котел курицу, вновь заставляют нас вспомнить классическое описание золотого века: «В те дни люди не знали смерти, они понимали язык животных и жили с ними в мире; не трудились, находили обильную пищу в пределах досягаемости».[123] Это как раз то, о чем мечтал в своем ревзаповеднике Пащинцев: «Долой земные бедные труды, Земля задаром даст нам пропитанье».[124] Или, если попытаться выразить эту архаическую идею более близким нам языком: «новый мир будет строиться из вечного материала, который никогда не придет в бросовое состояние».[125] В новом мире изменится все, в том числе и физические законы. Потому что в прежнем, стареющем цикле изнашивалось и вырождалось не только человечество, но и сама природа. А после светопреставления она вновь должна предстать в своем первоначальном (идеальном) виде. И тогда будет возможно все - всемогущество, бессмертие, обратимость времени.

Луначарский же предполагал зажечь новое солнце, если нынешнее окажется недостаточным или вообще надоевшим и некрасивым.[126]

Мульдбауэр говорил о слое атмосферы на высоте где-то между пятьюдесятью и стами километров; там существуют такие электромагнитные, световые и температурные условия, что любой живой организм не устанет и не умрет, но будет способен к вечному существованию среди фиолетового пространства. Это было  «Небо» древних людей и счастливая страна будущих: за далью близко стелющейся непогоды действительно находится блаженная страна. Мульдбауэр предсказывал близкое завоевание стратосферы и дальнейшее проникновение в синюю высоту мира, где лежит воздушная страна бессмертия; тогда человек будет крылатым, а земля  останется в наследство животным и вновь, навсегда зарастет дебрями своей ветхой девственности.[127]  

10

Но колеса продолжают вращаться, ночь сменяет день, и курица не желает ощипываться и лезть в пролетарский суп. И хуже того - умирает пришедший в Чевенгур мальчик, порождая вполне закономерное сомнение - а коммунизм ли построился на освобожденном месте? Разве золотой век не обещал бессмертия живым и «научного воскрешения» мертвым?

Но если не обновилось вещество природы, то хотя бы общественная организация людей при коммунизме должна стать идеальной - чтобы наконец «долгое время истории кончилось».[128] Ведь именно об этом и мечтали - достичь конца пути, остановить время - если не природное, то хотя бы историческое.

Дванов почувствовал тоску по прошедшему времени: оно постоянно сбивается и исчезает, а человек остается на одном месте со своей надеждой на будущее; и Дванов догадался, почему Чепурный и большевики-чевенгурцы так желают коммунизма: он есть конец истории, конец времени, время же идет только в природе, а в человеке стоит тоска.[129]

Чепурный хочет, чтоб сразу ничего не осталось и наступил конец, лишь бы тот конец был коммунизмом.[130]

И похоже, эта надежда сбылась - но опять же лишь в одном отдельно взятом городе.

История давно кончилась, идет лишь межчеловеческая утрамбовка.[131]

Вот у нас тоже - постоянно сверчки поют, а птиц мало, - это у нас история кончилась! Скажи пожалуйста - мы примет не знали![132]

У нас всему конец. - Чему ж конец-то? - недоверчиво спрашивал Гопнер. - Да всей всемирной истории - на что она нам нужна?[133]

Какая кооперация? Какой тебе путь, когда мы дошли? Что ты, дорогой гражданин! Это вы тут жили ради бога на рабочей дороге. Теперь, братец ты мой, путей нету - люди доехали. - Куда? - покорно спросил Алексей Алексеевич, утрачивая кооперативную надежду в сердце. - Как куда? - в коммунизм жизни. Читал Карла Маркса? - Нет, товарищ Чепурный. - А вот надо читать, дорогой товарищ: история уж кончилась, а ты и не заметил.[134]

Но если в Чевенгуре исполнительный комитет «все уж исполнил»[135] и естественным образом самоликвидировался,[136] то на остальной территории советской России государство продолжало отмирать «путем дальнейшего укрепления» (определение Зиновьева). Тезис об отмирании власти никто не отменял, даже «была назначена комиссия по делам ликвидации государства. В ней тов. Чумовой проработал сорок четыре года[137] и умер среди забвения и канцелярских дел, в которых был помещен его организационный гос-ум».[138] Для чевенгурцев же «в девятнадцатом году… все кончилось - пошли армия, власти и порядки». Все остальные россияне для них - предатели революции, они «живут от одного терпения… они революцией не кормятся, у них сорганизовалась контрреволюция, и над степью дуют уже вихри враждебные,[139] одни мы остались с честью».[140]

Естественно, город, в котором упразднен исполком, для которого «коммунизм дороже трудовой дисциплины, будь она проклята»,[141] не мог не вызвать пристального внимания губернской власти. Ревизора прислали из самой Москвы; его отчет, написанный «умно, двусмысленно, враждебно и насмешливо» вызвал немедленную реакцию. Практически все население Чевенгура было вырублено «кадетами на лошадях». Какие «кадеты» могли быть в Воронежской губернии в 1921 году? Чепурный боялся признаться даже себе, что город штурмовали свои, красные. Островок самостийности, где голос чувства ставился выше реальности партийной власти, в советской России был абсолютно неприемлем. После ликвидации (также частями регулярной армии) ревзаповедника Пашинцева, настала очередь Чевенгура. Сбылись самые страшные предчувствия Чепурного о ликвидации коммунизма сверху.

Если мы в губернию на тезисы отвечать не будем, что у нас все хорошо, то оттуда у нас весь коммунизм ликвидируют. - Нипочем, - отрек такое предположение Копенкин. - Там же такие, как и мы! - Такие-то такие, только пишут непонятно и все, знаешь, просят побольше учитывать да потверже руководить... А чего в Чевенгуре учитывать и за какое место людьми руководить?[142]

По той же причине и Дванов, потерявший всех своих друзей, даже не помышляет о мести. Кому мстить? Партии? Пролетариату? Александр верен идеям, от которых партия давно отказалась. Вернее сказать, эти идеи всегда были лишь декларативными; но теперь их отвергли уже совершенно открыто. Дванов оказался в том же положении, что и раскольники, которые не смогли отречься от старой (истинной) веры. И подобно им, он выбрал самоубийство.

11

В «Чевенгуре» достаточным основанием для убийства был приговор: «не наш». В «Котловане» уже заметны попытки создать видимость справедливости («как же я тогда справедливость почувствую?»[143] ) ликвидации кулачества. Но какая-то вымученность[144] чувствуется в описании аморальности кулацкого бытия (кстати о морали: доносчику, разоблачившему скрытого кулака, официально было положено 25% реквизируемого зерна - в качестве беспроцентной ссуды). И в конце концов, кулаки кулаками - но как же мальчик, выброшенный на снег в одной рубашке? Как жутко откликнется Платонову этот мальчик в 1938.[145]

Но суть даже не в этом. Справедливо или не справедливо, но «враги» ликвидированы; оставшиеся (т.е. победители) должны ликовать, предчувствую светопреставление, обновление мира и золотой век коммунизма. Помните: «и звезды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить», и «человек будет крылатым», и сама смерть перестанет быть неизбежностью. Но чувства крестьян совсем иные: «я весь пустой лежу, душа ушла изо всей плоти, улететь боюсь».[146] «Мы ничего теперь не чуем, в нас один прах остался».[147]

Крестьяне прощаются друг с другом и прощают друг друга. Все предчувствуют конец - но никто не знает, будет ли что-нибудь после него.

- Готовы, что ль? - спросил активист.

- Подожди, - сказал Чиклин активисту. - Пусть они попрощаются до будущей жизни…

- Ну, давай, Степан, побратаемся.

- Прощай, Егор, жили мы люто, а кончаемся по совести.[148]

Стоит еще раз подчеркнуть - прощаются до будущей жизни не кулаки; кончаются по совести беднейшие крестьяне, те, кто по логике коммунистической идеологии должны были чувствовать себя победителями. Вновь и вновь мы убеждаемся - идеология лжива; все крестьяне - жертвы светопреставления; для всего сословия Великий перелом действительно стал переломом станового хребта.

Коллективизацию проводят рабочие,[149] они своими руками сколачивают плот - эшафот для казни кулаков (и мальчика! - как же можно забыть про него). Пролетарии видят в крестьянах лишь сырье, сырую массу,[150] самостоятельной ценности не имеющую. Для них «только один класс дорог», да и его они собираются «чистить от несознательного элемента».[151]

А с неба сыплется первый снег, и среди белых мух кружат черные - жирующие на разлагающихся трупах домашних животных. Снег укрывает поля, но вокруг хлевов земля черна от крови. По темной, мертвой воде плот неумолимо уносят в смерть кулаков и мальчика в одной рубашонке, успевшего взять с собой из имущества лишь горшок с какашкой.

И на этом апокалиптическом фоне начинается скорбный праздник - пение без слов и «топчущаяся, тяжкая пляска», напоминающая транс. «Колхозные мужики были светлы лицом,  как вымытые, им стало теперь ничего не жалко, безвестно и прохладно в душевной пустоте».[152] «Умерли они, что ли, от радости: пляшут и пляшут… Люди валились как порожние штаны; Жачев даже сожалел, что они наверно, не чувствуют его рук и враз замолкают».[153]

Эта пляска смерти и знаменует конец света, когда «душа ушла изо всей плоти». Тела еще остались - но они присутствуют на обезбоженой земле. Даже деревенский священник, остриженный под фокстрот, вместе со всем миром «отмежевался от своей души».[154] Он и подводит итог совершившегося светопреставления: «Мне, товарищ, жить бесполезно… Я не чувствую больше прелести творения - я остался без Бога, а Бог без человека».[155]

12

Странным образом пути героев «Чевенгура» сходятся в этом первоначальном городе. Копенкину, кажется, выходит отсрочка - у него на глазах Чепурный рвет записку Дванова, его приглашение в Чевенгур. Но нет - Копенкин тут же направляется в этот странный город - просто так, «поглядеть на факты». Такое место, мистически притягивающее к себе всех родных и друзей главного героя, Шекли (в «Обмене разумов») назвал «пунктом обнаружения». Пункт обнаружения неотвратимо соберет всех в одной точке и в одно время. Так в финале «Двенадцати стульев» пути чуть ли не всех героев сойдутся в Пятигорске. Классический пункт обнаружения (где все вещи названы своими именами) описан в «Одиссее». Герой встречает там своих друзей и родственников, потерянных в разное время в разных концах света. «Там» - это у самых врат Аида, на границе жизни и смерти.

В «Котловане» таким пунктом обнаружения становится деревня, колхоз имени Генеральной Линии. Даже Сафронов и Козлов, прибывшие в колхоз ранее,[156] безмолвно присутствуют при ликвидации кулачества, как класса - правда они лежат «на столе президиума, покрытые знаменем до подбородков, чтобы не были заметны их гибельные увечья и живые не побоялись бы так же умереть».[157] И Прушевский, мучительно ищущий смерти, тоже оказывается здесь - «как кадр культурной революции». Парализованная деревня становится вдруг центром мира - и никто не может покинуть ее во время кульминации. Так что нам вполне понятна тревога Жачева: «Ты зачем оставил колхоз, или хочешь, чтоб умерла вся наша земля?»[158] Но Жачев опоздал - кульминация уже закончилась.

На самом деле в повести две сакральные зоны - «маточное место» котлована и деревня. Мы знаем, что центром мира может быть любое место, освященное ритуалом - но лишь на время действия этого ритуала. Как только кончается магическое время, ворота в иной мир закрываются. Но деревня, закончив свои «пляски смерти», не просто возвращается в реальное время - она пустеет, буквально «вымирает». Крестьяне уходят в город - «зачисляться в пролетариат»; и, естественно, оказываются в котловане. «Колхоз шел вслед за ним и не переставая рыл землю; все бедные и средние мужики работали с таким усердием жизни, будто хотели спастись навеки в пропасти котлована».[159] А где же им еще было спасаться! Да еще навеки… Их старый мир был разрушен до основания, дороги назад не было. А впереди уже ждала пропасть (пропасть  - пропасть - пасть) новой жизни.

Пункт обнаружения - это ни что иное, как уже знакомый нам центр мира, нить между Небом и Землей, ось мироздания, соединяющая людей с небесами и с адом (чтобы узнать свою судьбу, Одиссей сознательно направлялся прямо к вратам смерти). Центр мира является и «пупом земли» (tabbur eres), потому что именно там и началось творение; мир был создан там и разросся оттуда, как зародыш вырастает на конце пуповины.

В большинстве религиозных систем центр мира расположен на горе, и символизирующие его культовые здания (в том числе и вавилонская башня) - это попытка воспроизвести ту изначальную космическую гору, с которой и начиналось творение. Платонов же переносит сакральный центр в котлован, в яму (яма - это анти-гора, идеальная противоположность (отрицание) горы). Этот жуткий шаг позднее повторит Андрей Вознесенский. Но вряд ли стоит здесь раскрывать символические значения его памятника - дыры, зияющей из планеты. О кастрационной символике советской поэзии я уже писал в работе (с не менее символическим названием) «MONUMENTUM».

Разумеется, нельзя абсолютизировать символы космической горы или Древа Жизни. Символика мировой оси, «пупа земли», в отдельных случаях может проявляться и противоположным образом:

Центром Рима было углубление в земле, mundus, место связи земного мира с подземным. Рошер интерпретировал mundus как omphalos (пуп земли); каждый город, обладающий таким mundus, считался расположенным в центре мира, в центре земного шара (orbis terrarium)…

Согласно иранской традиции, вселенная представляет собой колесо с шестью спицами и большим углублением в середине, напоминающим пупок.[160]

Вероятно, эти противоречия в символике связаны с акцентированием внимания на противоположных аспектах мировой оси - гора, храм, столп призваны осуществлять связь земли с небесами, тогда как углубление, пещера, пропасть - связь с подземным миром, с царством мертвых, с адом. Ключевым моментом здесь является то, что связь с небом присутствует всегда, причем разработана эта символика гораздо полнее, чем символика связи с преисподней (в качестве примера можно продолжить цитату из Элиаде об иранском видении мира: «Иранского царя называли "Ось мира", или "Мировой Столп"»). Но у Платонова все наоборот - связь с небом окончательно потеряна (человек «остался без Бога, а Бог без человека»); герои ожесточенно вгрызаются в землю, словно желая «спастись навеки в пропасти котлована». И вряд ли может изменить эту ситуацию мечта об «общепролетарской» башне в середине мира - это действительно всего лишь мечта, принципиально неосуществимый проект.

13

Конец света, как мы уже отмечали, невозможен без уничтожения «врага». В «Чевенгуре» новые хозяева жизни ликвидировали всякую остаточную сволочь - мелкую буржуазию, служащих, интеллигенцию. В «Котловане» ликвидируется кулачество (как класс). Но как разобраться - кто же кулак? В 1921 все было предельно ясно - были «мы» (одиннадцать пролетариев) и «они» (все остальные). «Своих» надо было любить, а «чужих» - уничтожать. Но в 1929 все стало гораздо сложнее. Теоретически должны были найтись «правильные» (беднейшие) крестьяне - союзники и попутчики. Но никак не избавиться от ощущения, что в повести борьба ведется со всем крестьянством (как классом), что все селяне априорно отнесены к «деревенским пням капитализма»[161] .

Впрочем, «отбор» кулаков (для последующего уничтожения) все же проводится. Вначале рабочие даже пытаются найти рациональные критерии для кулацкой идентификации. Например, такой (причем верный «на  все  сто  процентов») - кулак должен быть полураздет и оборван. Ведь «одежду всегда отбирают, когда людей не жалко, чтоб она осталась».[162] Но рациональности не место на светопреставлении, и она быстро уступает место классовому чутью («ты чуешь классы, как животное»[163] ). Людей снова взвешивают на чертовых весах, и делят в соответствии с расслоечной ведомостью. Кулаков сплавляют на плоту в море[164] - по темной, мертвой воде. Причем плот они в лучших евангельских традициях спускают на воду сами. Сплав в море означает - в смерть.

Символизирует ли море также и материнскую утробу?[165] Обещает ли смерть новое рождение? В «Котловане» это не очевидно; но в «Чевенгуре» смерть и рождение представлены как вехи непрерывного цикла, как вечное возвращение. Смерть наставника описывается как новое зачатие:

Вода над ним уже  смеркалась... Наставник вспомнил, где он видел эту тихую  горячую тьму: это просто теснота внутри его матери, и он снова всовывается меж ее расставленными костями, но не может пролезть от своего слишком большого старого роста.[166]

И почти теми же словами описано рождение свыше в третьей главе евангелия от Иоанна:

4. Никодим говорит Ему: как может человек родиться, будучи стар? неужели может он в другой раз войти в утробу матери своей и родиться?

5. Иисус отвечал: истинно, истинно говорю тебе, если кто не родится от воды и Духа, не может войти в Царствие Божие.

6. Рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от Духа есть дух.

7. Не удивляйся тому, что Я сказал тебе: должно вам родиться свыше.

Аналогичным образом (в «Ху-мин-кин») «Будда в великом милосердии раскрывает метод работы огня и учит людей проникать заново в материнское лоно, чтобы воссоздать свою природу».

Но религиозные тексты развитых культур, разумеется, не могут быть для нас первоисточниками. Мы не можем остановиться на этом - но должны обратиться к мифам о солярном Герое и его вечном возвращении. И здесь, как писал Юнг, «одним из наипростейших путей (для возрождения) было бы оплодотворение матери и торжественное порождение себя самого»[167] - естественно, из ее тела. Но, как отмечал Юнг далее, инцестуозный запрет практически всегда маскирует образ матери, подменяя его подходящим замещающим образом. Откровенная символика возвращения в материнскую утробу (regressus ad uterum) свойственна лишь самым «мифическим» текстам. Таким, как евангелие - или «Чевенгур».[168]

Рассматривая любое замкнутое пространство инициации, мы изначально считаем, что оно символизирует материнскую утробу, матку (ведь инициация - это новое рождение). Говоря: «человек есть микрокосм», мы подразумеваем, что в каждом из нас символически отражается вся вселенная. Но женщина - это особый мир; женщина есть микрокосм не потому, что она символизирует собой пространства инициации (пожирающих чудовищ, пещеры, избушки, ямы (могилы), и в итоге - саму Землю). Все как раз наоборот - мифические образы Земли и всей плодоносящей природы символизируют собой женщину, порождающую мать.

14

Вера в будущее воскрешение - неотъемлемый элемент любой религии. Но в начале XX века в России появились новые идеи. «Общее дело» Николая Федорова призывало не ждать страшного суда, а заняться научным воскрешением умерших здесь и сейчас. Эта идея тут же распространилась по всей России. Отклики на нее можно найти во всей литературе Серебряного века (и, разумеется, в текстах Платонова). Предельно лаконично выразил эту реакцию Валерий Брюсов: «Воскрешение есть возможная задача прикладной науки, которую она вправе себе поставить».[169] Идеи федоровской «философии общего дела» мы видим и в платоновском восприятии золотого века (коммунизма), как места, «где от дружеских сил человечества оживет и станет живою гражданкой Роза Люксембург»,[170] «где бы могла родиться вторая маленькая Роза Люксембург либо научно воскреснуть первая, погибшая в германской буржуазной земле».[171] Собственно, никакой разницы нет - воскреснуть научно или родиться вторично. И то, и другое есть вечное возвращение.

В этом свете менее жутким кажется постоянное стремление героев Платонова к выкапыванию из могил умерших близких.

Захару Павловичу сильно захотелось раскопать могилу и посмотреть на мать - на ее кости, волосы и на все последние пропадающие остатки своей детской родины.[172]

Захар Павлович хотел сохранить Александра в таком гробу - если не живым, то целым для памяти и любви; через каждые десять лет Захар Павлович собирался откапывать сына из могилы, чтобы видеть его и чувствовать себя вместе с ним.[173]

Копенкин надеялся и верил, что все дела и дороги его жизни неминуемо ведут к могиле Розы Люксембург.[174]

Бред продолжающейся жизни облек своею теплотой его внезапный разум, и он снова предвидел, что вскоре доедет до другой страны и там поцелует мягкое платье Розы, хранящееся у ее родных, а Розу откопает из могилы и увезет к себе в революцию. Копенкин ощущал даже запах платья Розы, запах умирающей травы, соединенный со скрытым теплом остатков жизни.[175]

Пусть бы все умирало, - думал Яков Титыч, - но хотя бы мертвое тело оставалось целым, было бы чего держать и помнить, а то дуют ветры, течет вода, и все пропадает и расстается в прах.[176]

Трижды просит останки матери Настя: «положи мне мамины кости, я их обниму и начну спать».[177] Платонов, переживший гражданскую войну, прекрасно знал, как выглядят незахороненные мертвецы - смрад, черви, гниение. Но здесь речь идет как будто о святых мощах, стерильных и благообразных - останки мертвых не вызывают у живых никакого отвращения. Все это наводит на мысль о некрофилии - в смысле более широком, нежели сексуальное извращение. Примерно в том смысле, в каком «китайцы… сказали матросам в ответ на их вопрос о смерти: "Мы любим смерть! Мы очень ее любим!"».[178] Несколько проясняет эту любовь Копенкин - «он любил мертвых, потому что и Роза Люксембург была среди них».[179] А Роза, как мы уже знаем, в новом мире должна научно воскреснуть.

Тот же самый вопрос - «сумеют или нет успехи высшей науки воскресить назад сопревших людей?»[180] - мучает и рабочих в «Котловане». Прошло восемь лет (после разгрома Чевенгура), но призрак коммунизма все так же маячит на горизонте - и пролетарии отвечают на свой (в сущности религиозный) вопрос все так же уверенно: «Марксизм все сумеет. Отчего ж тогда Ленин в Москве целым лежит? Он науку ждет - воскреснуть хочет».[181]

Землекопы, конечно, университетов не кончали. Но ведь кто-то же принял это странное решение - бальзамировать Ленина.[182] Может быть этот стратег хотел создать достойную (научную!) замену святым мощам христианства. Но получилась мумия, да еще и ждущая, как мы помним, воскрешения. А мумия напрямую (через голову Христа) отсылает нас к мистериям Осириса.

15

Вернемся вновь к классическому описанию золотого века: «В те дни люди не знали смерти, они понимали язык животных и жили с ними в мире; не трудились, находили обильную пищу в пределах досягаемости». Практически все его части (кроме отношений с животными) мы уже рассмотрели. Животные же в новом мире должны «очеловечиться», приобрести явные антропоморфные черты.

Они думают: когда же это кончится, когда же вы оставите нас! Животные думают: когда же люди оставят их одних для своей судьбы![183]

Скот мы тоже скоро распустим по природе… он тоже почти человек: просто от векового угнетения скотина отстала от человека. А ей человеком тоже быть охота![184]

Но это все прекрасные мечты. На деле же стирание граней идет совсем иным путем - не животные превращаются в людей, а наоборот, людей какая-то древняя сила превращает в животных.

За ними отправился Чиклин, наблюдая спину Елисея, покрытую целой  почвой  нечистот  и  уже обрастающую  защитной шерстью.[185]

Длинные, обнаженные ноги были покрыты густым пухом, почти шерстью, выросшей от болезней и бесприютности, какая-то древняя, ожившая сила превращала мертвую еще при ее жизни в обрастающее шкурой животное.[186]

Манифестная причина озверения указана достаточно прямо - это защитная реакция «от болезней и бесприютности», т.е. от нечеловеческих условий существования. Но дело не только в этом. Идея золотого века является прямым осуществлением лозунга «Назад, к природе!» Ведь согласно всем космогоническим системам, культура - лишь способ (и не самый удачный) приспособиться к старению мира, к тому, что угасающая природа перестала щедро давать людям все необходимое. Обильная пища, которую без труда можно было найти в пределах досягаемости, была съедена далекими предками в незапамятные времена. Необходимость добывать хлеб «в поте лица» (с помощью искусственных орудий и прирученных животных) как раз и выделила человека из природного мира. После светопреставления такая необходимость, естественно, отпадет.

Стоит, наверное, пояснить - нас сейчас интересуют мифы не только о сотворении мира, но и обо всем, что было после этого творения.[187] Когда мир был молод, люди не знали болезней и смерти, они были гигантами и жили тысячелетиями.[188] Космологический миф рассказывает, как люди стали двуполыми и смертными, откуда взялись орудия труда, как были приручены животные, как появились болезни. Может быть, даже правильнее сказать не «как», а «почему», в результате какого неверного деяния был открыт зловещий ящик Пандоры. Иногда можно даже найти конкретного виновника порчи физического мира. Но, честно говоря, это всегда дело времени. За большие промежутки времени совершается такое огромное количество различных деяний, что среди них статистически не может не быть тех роковых, которые разрушат гармонию золотого века. Мы имеем здесь дело со своеобразной энтропией первоначального мира.[189]

Старение (ветшание, угасание) природы приближает ее (в последний период существования мира) к первоначальному состоянию (до творения), к хаосу. Хаос - это не безумное буйство стихий; скорее он близок к тому, что физики называют тепловой смертью вселенной. Именно к этому состоянию должна привести наш мир энтропия, деградация энергии.[190] Приблизительно равномерное распределение (размазывание) энергии и вещества по всему пространству, отсутствие какой-либо упорядоченности, организации.

Сильнее всего напоминает состояние тепловой смерти не Хаос древних греков, а Нун - древнеегипетский океан праматерии. Известный египтолог Уоллис Бадж определяет его как «первозданную водяную массу, бывшую источником и началом всех существ».[191] В египетском мифе о сотворении Неб-ер-чер (бог-творец вселенной) говорит: «Я сам поднял их из Нуна, из состояния беспомощной вялости».[192] Характерно, что акт творения в египетской космогонии есть акт организации, упорядочения хаотической материи, придания формы бесформенному. Вначале был Логос, слово бога. «Я произнес устами моими имя свое как слово власти, и тотчас же я появился на свет в обличьи бога Хепри[193] и вещей сущих. Я зародился из изначальной материи».[194] Из Нуна, аморфного раствора праматерии, выкристаллизовалась сущность первого Возникшего - и катализатором этого первотворения стало его слово.

Исследователи аккадской мифологии считают воплощением первоначального Хаоса Дракона докосмической эры Тиамат (естественно, у неупорядоченной стихии не определен даже пол - иногда Дракон предстает в образе первобога, иногда - первобогини). Бог-творец Мардук победил Тиамат и, разрубив поверженное тело на части (дифференцировав элементы Хаоса), создал (из них) современную версию мира. Творческий (упорядочивающий) акт вновь победил Хаос, чистую первичную стихию. Стихию, в данном (аккадском) случае - океаническую (апсу); имя воплощения Хаоса (Тиамат) переводится как «море».

Как справедливо заметил Элиаде, архаические представления о старении мира скорее всего отражают восприятие не годового или дневного (солнечного) цикла, но цикла лунного (месяц). Полная луна буквально на глазах теряет свою плоть, «растворяется», и затем «умирает» - но лишь для того, чтобы возродиться вновь.

К одному и тому же хаосу мы приходим и в том случае, когда разрушение мира - результат естественного старения природы, и в том, когда оно есть волевой акт сверхъестественного существа, намеренно карающего людей за совершенные грехи. Хотя, по сути, накопление критической массы грехов - это и есть признак старости мира. В большинстве случаев боги уничтожают провинившийся (состарившийся) мир либо погружая его в огненный хаос (экпиросис), либо (гораздо чаще!) - устраивая всемирный потоп, т.е. воссоздавая океан «первозданной водяной массы».

Ничего удивительного в архаической идее энтропии мира нет - ведь если очередное творение повторяет творение первоначальное, то и поля деятельности для них должны быть подобными. Старение мира неумолимо влечет его в хаос. Подобно старости индивида или старости этноса, старость природы выражается в «беспомощной вялости». Слабость и есть главный знак того, что обновление жизненно необходимо.[195]

В начале творения люди и животные были подобны друг другу и равноправны (если кто и был выше, то не люди). Позднее их пути разошлись. Но в «Котловане» они сошлись вновь на фантастическом образе молотобойца - то ли очеловеченного медведя, то ли озверевшего человека. Молотобоец продолжает потрясать нас, как в свое время он потряс Бродского.

Платонова за сцену с медведем-молотобойцем в «Котловане» следовало бы признать первым серьезным сюрреалистом. Я говорю - первым, несмотря на Кафку, ибо сюрреализм - отнюдь не эстетическая категория, связанная в нашем представлении, как правило, с индивидуалистическим мироощущением, но форма философского бешенства, продукт психологии тупика. Платонов не был индивидуалистом, ровно наоборот: его сознание детерминировано массовостью и абсолютно имперсональным характером происходящего. Поэтому и сюрреализм его внеличен, фольклорен и, до известной степени, близок к античной (впрочем, любой) мифологии, которую следовало бы назвать классической формой сюрреализма.[196]

Космогонические мифы Платонова всегда кончаются очень трагично. И животным светопреставление часто обходится еще дороже, чем людям - мы уже говорили о массовом убое скота в 1929-32. Но кое-что все же сбылось - чевенгурцы считают равными себе не только животных, но даже насекомых. Лошади колхоза имени Генеральной Линии, предоставленные сами себе, ходят «строем» и приносят найденную пищу в «общий котел». Мечта о всеобщем единении, когда лев ляжет рядом с агнцем и скажет: «Мы - одной крови», кажется, наконец осуществилась - в трогательных отношениях Насти с молотобойцем. «Девочка все время следила за медведем, ей было хорошо, что животные тоже есть рабочий класс, а молотобоец глядел на нее как на забытую сестру, с которой он жировал у материнского  живота в  летнем  лесу  своего  детства».[197]

Неужели исполнилось хотя бы одно обещание золотого века? Хотелось бы верить - но слишком уж странным образом появляется в повести молотобоец. И кузница, и работающий в ней кузнец, к которому обращаются «Миш» - все это уже знакомо, все это уже было в самом начале повести. Город, волею судеб ставший центром мира[198] - «тот город начинался кузницей»,[199] стоящей при дороге, как сторожевой пост. Кузнец Миша и инвалид Жачев - первые люди, встреченные Вощевым в новом Вавилоне. И вот мы вновь встречаем кузнеца (второй руки) Мишу, который по ходу повести становится Медведевым. Он предстает то зверем, то человеком, то дьяволом (убивающим и посылающим на смерть), то богом (в последней фразе повести молотобоец прикасается к умершей Насте, как бы благословляя ее в последний путь).

Это странное повторение сторожевого поста рождает подозрение, что мы имеем дело не с добрым животным золотого века (одним из тех, с кем люди «жили в мире»), а с классическим  Стражем Порога - безжалостным убийцей, не пропускающим в новую жизнь всякую остаточную сволочь. И главное, никак не избавиться от навязчивой ассоциации - восьмого января 1930 года (т.е. как раз в период работы над «Котлованом») Филипп Демьянович Медведь стал начальником Ленинградского управления НКВД.[200] Он был  один из организаторов «красного террора» в Петрограде, лично руководил подавлением восстаний в фортах Кронштадта… Ближайший сотрудник Дзержинского и В.Р.Менжинского в проведении кампаний раскулачивания… В Ленинграде руководил арестами и высылкой сторонников троцкистско-зиновьевской оппозиции, репрессиями против представителей «эксплуататорских классов»… Руководил деятельностью «двоек» и «троек», занимавшихся внесудебным осуждением арестованных. По указанию Кирова организовал массовую высылку из Петрограда в Сибирь десятков тысяч лиц «непролетарского происхождения».[201]

Зловещий образ Медведя, героя «раскулачки» и высылки, стал неотделим от платоновского текста - независимо от того, что думал по этому поводу сам Платонов. Медведь не успел отомстить писателю - в 1937 он сам попал в «ежовые рукавицы» и был расстрелян (как польский шпион). Зато Сталин (поставивший на бедняцкой хронике «Впрок» резолюцию «сволочь») отыгрался по полной программе…

16

«Вопрос встал принципиально, и надо его класть обратно по всей теории чувств и массового психоза».[202] Влияние Фрейда на творчество Платонова не оставляет сомнений. Разумеется, Платонов не был психоаналитиком - у него была собственная психологическая теория. Согласно платоновской модели, психика человека состоит из того, что он считает «собой» (своим «Я») и бесстрастного, отстраненного «швейцара», наблюдающего за этим «Я» как бы со стороны. Здесь можно было бы провести аналогию с восточными медитативными практиками («истинный разум бесстрастно созерцает драму личности»), но это увело бы нас слишком далеко от нашей темы.

И все же, не принимая классический фрейдизм как универсальную теорию во всем его объеме, Платонов, тем не менее, постоянно обращался к отдельным элементам этой теории.

Оседлые, надежно-государственные люди, проживающие в уюте классовой солидарности, телесных привычек и в накоплении спокойствия, - те создали вокруг себя подобие материнской утробы и посредством этого росли и улучшались, словно в покинутом детстве.[203]

Тогда Алеша полюбил и бога, чтобы он защищал после смерти его мать, потому что он признал бога заместителем отца.[204]

Он только знал, что старость рассудка есть влечение к смерти, это единственное его чувство; и тогда он, может быть, замкнет кольцо - он возвратится к происхождению чувств.[205]

Копенкин любил мать и Розу одинаково, потому что мать и Роза было одно и то же первое существо для него.[206]

При описании коллективизации нельзя было обойти и вопросы психологии собственности. Тем более что речь здесь шла не об обычных переживаниях по поводу уменьшения или увеличения размеров дохода, но о полном изъятии имущества, всего того, что составляло саму основу существования. Не удивительно, что крестьяне легко поверили, когда «один сподручный актива научил их, что души в них нет, а есть лишь одно имущественное настроение, и они теперь вовсе не знали, как им станется, раз не будет имущества».[207] В новой жизни им придется существовать «без душевной прилежности». После потери (обобществления) любимой лошади мужик с «окаменевшими» глазами («у него душа - лошадь») чувствует себя настолько «пустым», что боится улететь. Во всех крестьянах после коллективизации «один прах остался», для всех «в колхоз» означает «в скорбь».

И лишь один человек осмеливается протестовать против этого произвола. Мальчик в одной рубашке, которому по малолетству даже штанов еще не положено, пытается остановить рычащего медведя: «Дяденька, отдай какашку!»[208] И медведь уступает, позволяя ребенку забрать свое сокровище. Раздетый мальчик уходит на заснеженную улицу, уходит на верную смерть - и время сказать ему вслед что-то вроде эпитафии. И слова находятся. «Он очень хитрый, - сказала  Настя  про  этого  мальчика, унесшего свой горшок».[209]

Как забавен и поучителен был бы этот ребенок в спокойной мирной жизни! И как трагичен он в эпоху насилия и беспредела. Горше некуда.

Чувство тотального внутреннего опустошения, описанное Платоновым, является одним из базовых клинических симптомов. Здесь стоит отметить, что одинаковые симптомы могут порождаться совершенно разными причинами; но возникающая при этом система самопонимания и понимания мира (порой весьма сложная), бывает удивительно схожей. Подобное переживание было описано Робертом Линднером в работе «Девушка, которая не могла прекратить есть»:

Такое чувство, будто вместо внутренних органов у меня пустота. Потом эта пустота начинает пульсировать, - поначалу мягко, но затем этот пульс превращается в регулярные удары, которые становятся все сильнее и сильнее. И пустота становится все больше. Скоро возникает такое чувство, словно внутри меня только огромное, зияющее, окруженное кожей, пространство, которое судорожно сокращается, хватаясь за пустоту… И через некоторое время уже нет Лоры, а только необъятный, гулкий, словно звук барабана, вакуум…

В тот самый момент, как я чувствую, что внутри меня разверзается дыра, на меня находит ужас, и я стараюсь заполнить ее. Я должна заполнить ее, и поэтому я начинаю есть.[210]

Внутренняя пустота, ужас отсутствия осмысленности мира и собственной жизни, проявляются в поразительно похожих формах и у стервозной американки Лоры, и у платоновских крестьян:

Мужик-то который день уткнулся и лежит... Баба, говорит, посуй мне пищу в нутро, а то я весь пустой лежу, душа ушла изо всей плоти, улететь боюсь, клади, кричит, какой-нибудь груз на рубашку. Как вечер, так я ему самовар к животу привязываю.[211]

Этот эмоциональный вакуум (в качестве одной из причин) привел и к уже рассмотренной нами оргии пожирания родной скотины, как причастия.

В платоновских текстах мы можем встретить и вполне классические оговорки: «Козлов, ложись вниз лицом, отдышься! - сказал Чиклин. - Кашляет, вздыхает, молчит,  горюет! - так могилы роют, а не дома».[212] На самом деле дома строят, а не роют. Роют как раз могилы. Это вопрос технологии, а вовсе не энтузиазма (как пытается представить его Чиклин). Но если это оговорка, то оговорка весьма значимая. Как учил нас Фрейд, оговорки возникают в результате действия «препятствующих мыслей».[213] Можно предположить, что Чиклин, исступленно манифестирующий созидательность пролетарского труда, в глубине души понимает, что вся его деятельность направлена лишь на уничтожение.

Еще одну оговорку мы находим в мечтах колхозного активиста: «пора уж целыми эшелонами население в социализм отправлять».[214] Всем прекрасно известно, куда отправляют эшелонами. Но если это все же не оговорка - тогда все еще страшней.

Сны у Платонова - это отдельная тема. Весь «Чевенгур» буквально переполнен снами и видениями в бреду (или, как принято сейчас говорить, в измененных состояниях сознания), причем сны эти, что называется, «по Фрейду» - про матерей и отцов, с замещениями и превращениями. Они действительно достойны только им посвященной работы; не хочется касаться этого огромного пласта вскользь.

Проза Платонова поистине неисчерпаема. Даже самый поверхностный разбор любого текста по объему должен превышать этот текст.[215] Поэтому в данной работе приходится отказываться от детального анализа многих проблем, лишь вчерне наметив неразработанные направления. Впрочем, один сон все же стоит привести, тем более что он не «по Фрейду».

Я, товарищ Чепурный, спал и видел во сне весь Чевенгур, как с дерева, - кругом голо, а в городе безлюдно... А если шагом ходить, то видно мало и ветер, как бандит, тебе в уши наговаривает.[216]

Так оправдывается заснувший на боевом посту Кирей. Здесь полностью отсутствует качество, называемое «тестированием реальности» - что обычно является главным признаком психоза. Но это не психоз, это близкое к нему мифическое мышление. В отличие от мышления рационального, оно (как и психоз) действует по законам бессознательного. Для него характерно признание возможности тотального всемогущества и неприятие любых ограничений. Как отмечал Рональд Лэнг, «объекты фантазии или воображения подчиняются магическим законам, они имеют магические, а не реальные взаимоотношения».[217] Подобную мысль мы можем найти и у Элиаде: «бессознательное имеет структуру мифа... Единственный действительный контакт современного человека с космическим, сакральным, осуществляется через бессознательное».[218]

Элиаде также отмечал параллели между психоанализом и мифологической космогонией - в основном, по двум пунктам. Во-первых, психоанализ утверждает идею первоначального «рая», с которого начинается человеческая жизнь, и который длится до определенной травмы (рождения или отнятия от груди). Во-вторых, с помощью определенных техник психоанализ позволяет вернуться в раннее детство, пережить заново давно прошедшие и забытые события, т.е. реактуализировать индивидуальное первовремя. Стоит отметить, что для Элиаде «это не означает, что психоанализ имеет мифологическую структуру, что он заимствует архаические или мифические темы».[219]

Противоположной точки зрения придерживался Людвиг Виттгенштейн. «Фрейд… не объяснил научно древние мифы. Он предложил новый миф. Воздействие его идей имеет ту же природу, что и воздействие мифологии, например, в случае, когда он утверждает, что любой страх - это повторение первоначального страха. "Все берет начало в очень древних событиях". Можно подумать, что он обращается к тотему».[220]

Это звучало бы гораздо убедительнее, если бы аналитическая философия сумела сама научно объяснить мифы. Или хотя бы доказать, что возможно их научное объяснение. Психоанализ познает мифы сравнительно, он видит в них подобное сверхзначимым событиям индивидуальной истории. Корреляция здесь примерно такая же, как в утверждении «этногенез в общих чертах повторяет филогенез».

Психоанализ, несомненно, имеет определенные «мифические» черты (хотя я бы назвал их скорее универсальными[221] ). Но говорить, что он построен, как миф (или, говоря современным языком, как идеология) - значит утверждать, что все в нем уже ясно, что любые исследования излишни, что невозможно сделать открытие, способное поколебать хотя бы один из его постулатов. Наука, как социальный феномен, имеет мощную идеологическую составляющую - но все же науку отличает именно способность подчиняться новым фактам. Хотя, наверно, лишние хлопоты - в наше время психоанализ уже не нуждается в подобной защите.

И завершить тему фрейдизма у Платонова хочется еще одной цитатой из «Чевенгура»: «у тебя портфель велик, а револьвер мал - ты писарь, а не член партии».[222] Не член (револьвер мал!) - а так, писарь - просто пописать вышел. Не говоря уж о  портфеле…

17

 Но если об учении Фрейда Платонов просто не мог не знать, то о Хайдеггере он скорее всего даже не слышал. И тем более поразительны экзистенциальные прозрения Платонова. Я имею в виду непрерывные поиски смысла жизни Вощевым в «Котловане». Есть все основания назвать их непрерывными - слово «истина» и производные от него в повести повторяются 29 раз (тогда как в «Чевенгуре», который по объему в три с половиной раза больше, всего 13). «Я здесь не существую, - произнес Вощев, стыдясь, что много людей чувствуют сейчас его одного. - Я только думаю здесь».[223] Вот это действительно потрясающе. Ведь начиная от Декарта с его «cogito, ergo sum» и вплоть до Гуссерля и Хайдеггера, никто и не сомневался, что мыслить - это и значит существовать. Какая-то вероятность, что Платонов был знаком с экзистенциализмом, существует - «Бытие и время» вышло за два года до начала работы над «Котлованом». Но как такая книга могла попасть в советскую Россию? Она не коммунистическая (чтобы печатать ее официально) и не антикоммунистическая (чтобы провозить ее нелегально).

 Декарт мыслил свой принцип как аподиктическое основание, опираясь на которое можно строить философскую систему. Поэтому как только основной принцип был подвергнут сомнению, философии потребовалось новое основание. Нечто похожее мы видим и в текстах Платонова - если в «Чевенгуре» все было предельно ясно, то в «Котловане» Вощев мучается без истины, он ищет хоть что-то, хоть самую малость - но чтобы в ней можно было быть абсолютно, до конца уверенным. «Он шел по дороге до изнеможения; изнемогал же Вощев скоро, как только его душа вспоминала, что истину она перестала знать».[224] Не значит ли «перестала знать» - что знала когда-то прежде? Или просто истина раньше не была жизненно необходима?

Он почувствовал сомнение в своей жизни и слабость тела без истины, он не мог дальше трудиться и ступать по дороге, не зная точного устройства всего мира и того, куда надо стремиться.[225]

У меня без истины тело слабнет, я трудом кормиться не могу… А зачем тебе истина? - спросил другой человек, разомкнув спекшиеся от безмолвия уста. - Только в уме у тебя будет хорошо, а снаружи гадко.[226]

Все равно мне без истины стыдно жить.[227]

Вощев почувствовал стыд и энергию - он захотел немедленно открыть всеобщий, долгий  смысл жизни, чтобы жить впереди детей.[228]

Сафронов, любивший красоту жизни и вежливость ума, стоял с почтением к участи Вощева,  хотя в то же время глубоко волновался: не есть ли истина лишь классовый враг? Ведь он теперь даже в форме сна и воображенья может предстать![229]

Собственно, и к землекопам Вощев примкнул только потому, что поверил - они знают, в чем смысл жизни. Фанатизм дает уверенность в том, что смысл есть (и даже высший смысл!). Вот эту уверенность в истине и почувствовал Вощев в пролетариях. Но самой истины у них не было.

Хотя они и владели смыслом жизни, что равносильно вечному счастью, однако их лица были угрюмы и худы, а вместо покоя жизни они имели измождение.[230]

Он уже был доволен и тем, что истина заключалась на свете в ближнем к нему теле человека, который сейчас только говорил с ним.[231]

Вощев согласен был и не иметь смысла существования, но желал хотя бы наблюдать  его в веществе тела другого, ближнего человека, - и чтобы находиться вблизи того человека, мог пожертвовать на труд все свое слабое тело, истомленное мыслью и бессмысленностью.[232]

Крушение основных постулатов, на которых базируется система мировоззрения, приводит к внезапному обессмысливанию мира. И тогда жизненно необходимо найти истину хоть в ком-то или в чем-то.[233] Сказать о любом явлении или предмете: «это действительно так» - значит найти в дезориентированном мире точку опоры, которая и станет точкой отсчета для новой системы смыслов.

Через десять лет потеря смысла захлестнет и Европу - и Камю (в работе «Миф о Сизифе», 1940) почти слово в слово повторит мысли Платонова:

Если бы мышление открыло в изменчивых контурах феноменов вечные отношения, к которым сводились бы сами феномены, а сами отношения резюмировались каким-то единственным принципом, то разум был бы счастлив. В сравнении с таким счастьем миф о блаженстве показался бы жалкой подделкой.[234]

Если бы можно было хоть единожды сказать: «это ясно», то все было бы спасено.[235]

Мир, который поддается объяснению, пусть самому дурному, - этот мир нам знаком. Но если Вселенная внезапно лишается как иллюзий, так и познаний, человек становится в ней посторонним.[236]

Элиаде неоднократно указывал на смыслообразующую функцию мифа. В лекции «Мир, город, дом» он приводит миф австралийского племени Акильпа, которое в своих кочевьях носит с собой священный столб из эвкалипта (земную ось, по которой некогда бог Нумбакула поднялся на небо): «Целое племя впало в отчаяние, когда сломался сакральный столб. В течение некоторого времени люди племени бродили в полной растерянности, а потом уселись на землю, ожидая гибели».[237]

Именно фундаментальной тягой к осмысленности жизни Элиаде объясняет и поразительное по широте увлечение астрологией в современном мире. В статье «Оккультизм и современный мир» он пишет: «космическое предопределение… означает, что вселенная движется по заранее установленному плану, что человеческая жизнь и сама история развиваются по некоторой схеме и постепенно движутся к определенной цели. Эта конечная цель… придает смысл вселенной, которую большая часть ученых считает результатом слепой случайности, она также придает смысл человеческому существованию».[238]

Очевидно, что массовый интерес к оккультизму свидетельствует о том, что официальная религия (идеология) общества перестала в должной мере выполнять свою смыслообразующую роль. Было бы чрезвычайно интересно проследить связь между подъемом интереса к «альтернативным» духовным учениям в XIX веке и российской эсхатологической эпидемией начала XX века (и особенно интересно в связи с современным креном мировоззрения в сторону оккультизма). Но, к сожалению, нельзя объять всего сразу.

Проблема сакрального (мифического) всегда была, главным образом, проблемой смысла. Миф вводил человека в реальность мира, объясняя его суть и рассказывая о его сотворении. Он же задавал направление (проект) человеческой жизни, которая в этом осмыслении становилась миссией, предназначением. Миф ставил перед людьми глобальную цель, которая была превыше человеческой жизни. А имея идеальную цель, можно было цели-ком (без сомнений) отдаться процессу.

Современный фанатизм есть искусственная попытка вернуться в блаженные времена старым испытанным способом - отбросив сомнения (перестав задумываться) и найдя себе цель превыше жизни. Попытка коллективная, что весьма существенно. Возникает надежда, что эта новая человеческая общность с новой идеологией (религией) владеет смыслом жизни - и можно приобщиться к нему. Но «искусственные» психические манипуляции вряд ли могут привести к позитивным результатам (в данном случае это не этическая оценка; имеется в виду жизнеспособность (устойчивость, стабильность) данной стратегии жизни). «Отбрасывание» сомнений (для современного человека) означает их вытеснение, что в свою очередь приводит к их активизации в сфере бессознательного. Вместо желаемой внутренней гармонии фанатик обретает психическую неуравновешенность. А способы компенсации внутренней нестабильности всегда одни и те же - это выплескивание агрессии (часто ничем не мотивированной) во внешний мир. Фанатик может убеждать себя, что он проводник великой цели, что его жизнь имеет глубокий смысл, и что этот смысл им познан. Но для любого мыслящего человека фанатизм - лишь жалкая (т.е. неудачная, достойная сожаления) пародия на мифическое мировоззрение. Нельзя сознательно вернуться к истокам и вновь войти в давно утекшие воды.

Мы знаем, какой смысл нужен Вощеву, какую истину всегда ищут в мифах о светопреставлении - истину обновления. «Это слабое тело, покинутое без родства среди людей, почувствует когда-нибудь согревающий поток смысла жизни, и ум ее увидит время, подобное первому исконному дню».[239] Вот в этом и есть весь смысл.

И когда Настя умирает, рушится все бытие Вощева. «Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного происхождения, если нет маленького, верного человека, в котором истина стала бы радостью и движеньем?»[240] Потому что истина может быть только в человеке - больше ей негде быть. И если нет человека - нет и смысла.

18

Тексты Платонова сегодня доступны и в цифровом виде - так что мы можем сравнительно легко провести их статистический анализ. Нас интересует частота использования слов, связанных со смертью в «Чевенгуре» (всего 121232 слова) и «Котловане» (всего 35140 слов).

 Слово «мертвый» и производные от него встречаются в «Чевенгуре» - 74 раза и в «Котловане» - 47 раз. Причем мертвые у Платонова не только люди и животные (хотя их тоже хватает с избытком) - но и места, дороги, высота и долгота пространства, свет, тьма, массовая муть Млечного Пути, луч луны, воздух, земля, вода, песок, глина, камешки, трава, вещества, предметы, инвентарь, оружие, груз, строительный материал, знаки, природа и т.д. Даже живые спящие лежат как мертвые и спят как убитые.

Слово «смерть» и ее производные встречаются соответственно 84 и 15 раз.

«Умер» - 84 и 33.

«Погиб» - 37 и 21.

«Гроб» - 30 и 44.

«Могила» - 63 и 5.

«Убить» - 35 и 6.

«Кладбище» - 26 и 2.

«Прах» - 9 и 7.

«Скончался» - 12 и 9.

«Помру» - 11 и 8.

«Хоронить» - 13 и 4.

«Труп» - 3 и 2.

Когда золотой фонд мировой литературы будет наконец оцифрован, появится и словарь частотного употребления всех слов русского языка (в художественных текстах); тогда подобный статистический анализ станет гораздо убедительнее. Пока же можно сказать лишь очень приблизительно - слов данной тематики в платоновских текстах много.

 Также заслуживает внимания слово «ветхость» - 15 и 7 раз. Старость и ветхость - характеристики отжившего мира, готового умереть.

Все находилось в прежнем виде, только приобрело ветхость отживающего мира; уличные  деревья рассыхались от старости и стояли давно без листьев… Воздух ветхости и прощальной памяти стоял над потухшей пекарней и постаревшими яблоневыми садами…  Забор заиндевел мхом, наклонился, и давние гвозди торчали из него, освобождаемые из тесноты древесины силой времени.[241]

Вблизи была старая деревня; всеобщая ветхость бедности покрывала ее и старческие, терпеливые плетни, и придорожные склонившиеся в тишине деревья имели одинаковый вид грусти.[242]

Уже упоминаемые нами «кости» мы можем встретить соответственно 23 и 22 раза. Не всегда это мертвые человеческие кости; но и кости живых описаны Платоновым так, что невольно напоминают о непрочности тела, о неизбежности (и близости!) смерти.

И еще одно, конкретно по нашей теме: словосочетание «второе пришествие» встречается в «Чевенгуре» 15 раз.

19

 Идея рождения нового человека (для жизни в новом мире) была центральной идеей коммунистической пропаганды. Платонов пересказывает ее, практически не отступая от языка эпохи. В этих перенасыщенных людоедскими[243] метафорами лозунгах мы можем без труда различить символику классической инициации.

И тут мы, товарищи, подходим к культурной революции. А отсюда, я полагаю, что этого товарища, по названию Пашка, надо бросить в котел культурной революции, сжечь на нем кожу невежества, добраться до самых костей рабства, влезть под череп психологии и налить ему во все дырья наше идеологическое вещество…

Здесь Пашка вскрикнул от ужаса казни и лег на пол, чтобы загодя скончаться.[244]

Мы должны бросить каждого в рассол социализма, чтоб с него слезла шкура капитализма и сердце обратило внимание на жар жизни вокруг костра классовой борьбы и произошел бы энтузиазм![245]

 Но у Платонова эта идея перерождения часто заслоняется другой идеей - в новом мире должны жить совсем новые (юные) люди - т.е. дети.

Отчего вы не чувствуете сущности? - спросил  Вощев, обратясь в окно. - У вас ребенок живет, а вы ругаетесь - он же весь свет родился окончить.[246]

Скоро мы всех разактивим: дай только массам измучиться, дай детям подрасти![247]

Жачев еще с утра решил, что как только эта девочка и ей подобные дети мало-мало возмужают, то он кончит всех больших жителей своей местности; он один знал, что в  СССР немало населено сплошных врагов социализма, эгоистов и ехидн будущего света, и втайне утешался тем, что убьет когда-нибудь вскоре всю их массу, оставив в живых лишь пролетарское младенчество и чистое сиротство.[248]

Твое дело - целым  остаться в этой жизни, а мое - погибнуть, чтоб очистить место![249]

Это напоминает нам принцип Моисея - никто из рожденных в рабстве не должен ступить на землю обетованную. Для осуществления своего принципа Моисей сорок лет водил свой народ по бесплодной пустыне, устроив ему своеобразный марафон смерти. Примерно так советские историки изображали и эпоху «военного коммунизма» - как время голодной святости. НЭП должен был положить конец этим голодным скитаниям, обозначив: «мы куда-то пришли, мы что-то построили». Советское правительство планировало, что НЭП вернет людей к нормальной обыденной жизни (но уже под властью большевиков), к привычному каждодневному труду за скудное вознаграждение. Т.е. вырвет людей из романтики революции, из мифического переживания мира.

Люди начали лучше питаться и почувствовали в себе душу. Звезды же не всех прельщали - жителям надоели большие идеи и бесконечные пространства: они убедились, что звезды могут превратиться в пайковую горсть пшена, а идеалы охраняет тифозная вошь.[250]

 Но кого-то звезды все же прельщали. И через восемь лет после объявления НЭПа устроение нового способа жизни для многих все еще ассоциативно связывалось с событиями первых лет старой эры.

Смотри, Чиклин, как колхоз идет на свете - скучно и босой. - Они потому и идут, что босые, - сказал Чиклин. - А радоваться им нечего: колхоз ведь житейское дело. - Христос тоже, наверно, ходил скучно, и в природе был ничтожный дождь. - В  тебе ум - бедняк, - ответил Чиклин. - Христос ходил один неизвестно из-за чего, а тут двигаются целые кучи ради существования.[251]

20

Слушая тексты мифов о сотворении, люди заново переживают это сакральное действо, вдохновляясь его энергией и творческой направленностью. Это не сказки на каждый день; ритуал чтения предназначен для того, чтобы помочь человеку (группе) справиться с конкретной кризисной ситуацией - болезнь, роды, слабость, война, неурожай и т.д. (иными словами, любая угроза, приводящая в отчаяние и ставящая на грань потери психического равновесия).[252] Характерно, что полинезийцы относят к этой группе и потерю вдохновения у «сочинителей песен».[253]

Таким образом, сотворение мира символически воспроизводится в трех случаях. Во-первых, периодически (празднование Нового года), когда в коллективной оргии снимается общая усталость, скопившаяся за год. У земледельческих обществ этот обряд может снимать запрет на новый урожай (и тогда, если культивируется несколько жизненно важных культур, ритуал обновления может проводиться несколько раз в году; правда «повторные» праздники при этом проходят с меньшим размахом). Во-вторых, космогония имитируется при принятии власти новым вождем (королем) - это тоже периодический процесс, причем мы имеем все основания полагать, что первоначально длительность его циклов также была фиксированной (особенно популярными были периоды в 7 и 12 лет). И наконец, ритуал обновления мира проводится в критических ситуациях, вне плана - потому что мир каким-то образом «испортился», т.е. приблизился к состоянию первичного хаоса и нуждается в новом «творении».

 В ритуалах исцеления у бхилов (Индия) шаман рисует у ложа больного мандол (мандалу,[254] которая представляет собой imago mundi[255] ). Потому что исцеление невозможно без рассказа о том, как в нашем мире появились болезни и лекарства от них. Ведь «знание о происхождении какого-нибудь предмета, животного или растения означает, что мы приобрели над ним магическую власть»[256] . А пересказ локального (космологического) мифа о сотворении (в данном случае - болезней и лекарств) не будет полным без воспроизведения базового космогонического мифа - мифа о сотворении мира.

 У индейцев навахо «целитель не может приступить к исцелению, пока этот обряд не будет совершен над ним самим».[257] Это уже очень знакомо, и вновь невольно возвращает нас к современному состоянию психоаналитической теории и практики. В институтах психоанализа студентов подробно знакомят с историей психологии, и в частности с историей жизни старого доброго Зигмунда Фрейда. Борясь за чистоту учения, этот великий старец изгонял из своего кружка взрослеющих «сыновей» - одного за другим. В какой-то степени этот исторический рассказ повторяет главный психоаналитический миф о сотворении культуры - миф о праотце и праорде. Но пересказывая миф о сотворении чего-то (космологический миф), нельзя игнорировать базовый космогонический миф. Я имею в виду, что современный процесс психоаналитического обучения как бы выносит за скобки мировоззрение учащихся - как будто для этой великой теории нет ни эллина, ни иудея; ни христианина, ни буддиста. В этом смысле Юнг оказал психоанализу великую услугу, уведя за собой религиозно ориентированных аналитиков. То, что классический фрейдизм неприемлем для верующего, вполне понятно; скорее вызывает недоумение позиция Пфистера. Мне ближе экзистенциальный анализ - в том числе и тем, что он не оставляет места для мировоззренческой толерантности.

 Говоря о современности, не следует забывать, что сегодня нам доступен лишь один из способов функционирования мифа - прочтение. Сюда можно отнести и изучение изложенной в мифе истории, и личное переживание ее на основе идентификации. При этом мы часто упускаем из виду, что миф может реализовываться и в совсем ином режиме - в актуализации. При актуализации мифа священные события, изложенные в нем, воспроизводятся заново. Участники ритуала вновь возвращаются к истокам мира, в начало всех начал. Все, что делается ими в первовремени, делается впервые. Например, каждый год, когда приходит время сеять основную зерновую культуру, вновь воспроизводится история ее появления в мире (миф о сотворении). Это необходимо для того, чтобы зерна обновились, напитались креативной энергией правремени. А иначе старение (энтропия) природы будет уменьшать урожай с каждым годом.

 Часто участники этих обрядов исполняют функции непосредственных творцов элементов мира - богов или великих предков. Люди могут называть себя их именами или носить маски с их ликами. Обновляемое ими в актах ритуального творения рождается заново.

 Актуализация мифа переносит участников из привычного, обыденного времени, во время творения, в сакральное время. Прочтение мифа, напротив, не переносит слушателей в иное временное пространство. Сегодня актуализация мифа вряд ли возможна.[258] А если и возможна - то лишь на индивидуальном уровне; тогда как мифы о сотворении и конце света требуют именно коллективной актуализации.

 Мы ограничиваемся праздниками - т.е. воспоминаниями о прошедших событиях. Это соответствует режиму прочтения. Как могла бы выглядеть подлинная актуализация в современных условиях, гениально описал Кир Булычев в убийственном гротеске «Осечка-67». В «Осечке» показано проведение глобального костюмировано-театрализованного празднества. Там есть загримированный Ленин, есть Керенский, есть и масса других исполнителей с конкретными историческими ролями (и, соответственно, с конкретными именами). По плану устроителей этого глобального спектакля, посвященного пятидесятилетию октябрьской революции (отсюда и цифра 67 (1967 год) в названии пьесы), в ночь юбилея должен был вновь прозвучать выстрел «Авроры». Переодетые матросы и солдаты должны были взять Зимний, Ленин - добраться до Смольного, и так далее, с максимально скрупулезным приближением к реальным событиям 1917 года. Огромные массы людей приняли роли предков - оделись в их костюмы (маски) и назвались их именами. Единственное, чего не предвидели коммунистические режиссеры - что при актуализации прошлого люди входят в роль, начинают верить в реальность происходящего (актуализируемого). Именно на этом и построен весь сюжет «Осечки». В результате Зимний удается отстоять, коммунисты терпят поражение и вся власть в стране переходит к временному правительству. Причем поражение большевики терпят в организованном спектакле, в театральной реальности, а власть они (в результате этого игрушечного поражения) теряют по-настоящему, в обыденной реальности (пьесы).

Это конечно гротеск, гипербола. Булычев описал, как мог бы проходить ритуал актуализации, если бы октябрьская революция была настоящей космогонией. Ведь именно об этом все время кричали коммунистические идеологи - конец старого мира («отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног»), обновление, новый мир («мы наш, мы новый мир построим»). В процессе реактуализации прошлого герои Булычева переключаются на другую модель; но сама суть дела уловлена предельно четко - в пространстве мифа людей ведут внеличные силы, так что даже ради игрушечной, балаганной правды, приходится бросать вызов всей системе тоталитарного государства.

Если вернуться к Платонову, то в «Чевенгуре» мы видим не прочтение мифической истории, не воспоминание о сотворении, но именно прямую актуализацию космогонического мифа. Чевенгурцы считают себя подлинными творцами нового мира, а свою коммуну - настоящим земным раем. Еще немного, и они, подобно петропавловскому богу, начали бы питаться землей, полностью сведя потребности с возможностями. Тогда они и сами стали бы богами. Но даже при таком допущении чевенгурская коммуна кажется весьма нестабильной, неустойчивой. Потому что актуализация мифа о сотворении предполагает возврат в реальность после периодического обновления. Идея прогресса зовет вперед, к вечному движению. А чевенгурцы застряли в состоянии неподвижного счастья, считая, что это - коммунистический рай. Попытаемся распутать этот клубок противоречий.

21

Теперь мы наконец вплотную приблизились к самой сложной проблеме и платоновской прозы, и, если смотреть более широко, всей эсхатологии нового времени. К концу отживающего цикла вся жизнь - и особенно время! - становится скорбью. А учитывая, что все развитые мировоззренческие системы воспринимают современное им время как время «спада», «заката», конца цикла, можно сказать, что любое историческое время - это время скорби. Четвертую (заключительную) часть «Мифа о вечном возвращении» Элиаде так и назвал: «Ужас перед историей».

С точки зрения доисторических народов и племен «страдание» приравнивается к «истории». В этом можно убедиться даже и в наши дни, если присмотреться к образу жизни европейских крестьян.

Даже в простейших человеческих сообществах «историческая» память, то есть воспоминания о событиях, не восходящих ни к одному из архетипов, о событиях «личного» характера (в большинстве случаев о «грехах») является чем-то совершенно невыносимым.

В рамках различных концепций философского «историцизма» становится все труднее выносить «ужас перед историей».

Совершенно очевидно, что ни одна из эволюционистских философских систем не способна защитить… от ужаса перед историей.

Мы имеем право предположить, что по мере нарастания ужаса перед историей, по мере осознания хрупкости существования в рамках истории, позиции историцизма будут окончательно поколеблены.

Марксизм - особенно в своих народных формах - представляется для некоторых людей защитой против ужаса истории. Одна лишь эволюционистская позиция, во всех ее разновидностях и нюансах - от «судьбы» Ницше до «темпоральности» Хадегтера - оставляет человека безоружным.[259]

Аскетизм и созерцательная философия индусов преследуют ту же цель: избавить человека от страдания жить во времени.[260]

Начиная с античности, человек, испытывая страх перед историей, находит утешение в чтении историков прошлого.[261]

Те же мысли мы встречаем и у Платонова; художественные тексты, исключающие строгие формулировки, порой звучат убедительнее научных. Мы уже говорили о попытке чевенгурцев закончить историю. Но время - это та же история, та же скорбь. Светопреставление, вместе с историей, должно прекратить и томительную вечность времени.

«Захар Павлович… увидел, что время - это движение горя и такой же ощутительный предмет, как любое вещество, хотя бы и негодное в отделку».[262]

«История грустна, потому что она время и знает, что ее забудут».[263]

В бараке строителей новой вавилонской башни «сельские часы висели на деревянной стене и терпеливо шли силой тяжести мертвого груза; розовый цветок был изображен на облике механизма, чтобы утешать всякого, кто видит время».[264] Зачем нужно утешение тому, кто верит в научное воскрешение и будущую вечную (буквально - загробную) жизнь? Что для будущей вечности это утекающее сегодня время?

 Мука времени особенно обостряется именно в те смутные периоды, когда предчувствие конца света делает обыденность невыносимой.

Вощев, опершись о гробы спиной, глядел с телеги вверх на звездное собрание и в мертвую массовую муть Млечного Пути. Он ожидал, когда же там будет вынесена резолюция о прекращении вечности времени, об искуплении томительности  жизни.[265]

Чепурного… коммунизм мучил, как мучила отца Дванова тайна посмертной жизни, и Чепурный не вытерпел тайны времени и прекратил долготу истории срочным устройством коммунизма в Чевенгуре, - так же, как рыбак Дванов не вытерпел своей жизни и превратил ее в смерть, чтобы заранее испытать красоту того света.[266]

 Эта мука как раз понятна. Сложнее понять другое - почему продолжается страдание и после того, как враг физически уничтожен и провозглашен рай на земле. Конечно, всегда остаются сомнения (все же XX век). Может и не сумеют «успехи высшей науки воскресить назад сопревших людей»; а если и сумеют - то будут ли воскрешать всех пролетариев (буржуев-то точно незачем) или и свой класс будут еще и посмертно «чистить от несознательного элемента». Но дело не только в этом.

Мы уже отмечали, что платоновские мифы первого дня творения всегда кончаются очень трагично. Такой конец предопределен именно некорректностью восприятия времени россиянами в первой трети XX века. Конец света в текстах Платонова не просто конец очередного цикла - светопреставление есть окончательная и бесповоротная гибель старого мира. Наступающий рай будет вечен и незыблем; царство света придет навсегда (ныне, присно и во веки веков). Элиаде утверждал, что даже сам «Маркс разделяет эсхатологическую надежду на абсолютный конец истории»[267] (выделено им же). Что уж говорить о последователях Маркса, одержимых упрощенно-идеологизированной версией его теории!

Здесь прослеживается христианская традиция. Антихрист, Апокалипсис, Армагеддон, второе пришествие, страшный суд - это христианские мифы. Они отражают восприятие времени, как линейного поступательного процесса, направленного в одну сторону и принципиально необратимого. Нельзя дважды войти в одну и ту же воду.

 И напротив, архаическое (циклическое) восприятие времени отражено в мифах о периодическом обновлении мира и мифах о вечном возвращении. Все было и все будет, смерть предшествует рождению, и ничто не может уйти навсегда. Все повторяется вновь и вновь; более того, любое (правильное) действие есть лишь повторение первоначального действия бога или великого предка. В обновленном цикле все делалось впервые неким сверхъестественным существом, которому с тех самых пор и подражают люди как в священных ритуалах, так и в самым повседневных делах. Практически все возможные действия архаического человека (охота, работа, еда, сон, секс и т.д.) были архетипичны, т.е. являлись лишь воспроизведением божественных деяний в начале времен. Как раз отступление от их унифицированности и было личной историей, т.е. грехом. Но несмотря на то, что обыденные действия столь же архетипичны, как и ритуальные, разница между ними огромна.

Обыденная жизнь человека (как архаического, так и нашего верующего современника) проходит в «светском» времени, ритуальная - во времени «сакральном», мифическом. Попытка смешения этих времен или трагична (что показано в данной работе), или откровенно карикатурна. Взять хотя бы поиски «доказательств» визитов инопланетян в текстах мифов и сказок. Такой гипотетический «визит» при этом представляется как историческое событие - т.е. как конкретное необратимое событие в определенной точке линейного времени. А свидетельства «визита» ищутся во временном пространстве мифа - т.е. во времени неисторическом, циклическом. Результаты подобных усилий выглядят довольно нелепо.

В системе циклического времени «космос и человек обновляются постоянно и всеми возможными способами, прошлое же уничтожается, болезни и грехи изгоняются и т.д. Формальная сторона ритуала варьируется, однако сущность остается неизменной, все стремятся к единой цели: уничтожить истекшее время, устранить историю, дабы постоянно, посредством повторения космогонического акта, возвращаться in illo tempore».[268]

Эсхатологические чаяния чевенгурцев глубоко архаичны. Нам может показаться, что современный человек не способен воспринять переворот как апокалипсис, как выход из профанного времени в сакральное время. И все же именно так он описан историком французской революции Мишле: «В тот день все было возможно… Будущее стало настоящим. Иначе говоря, времени больше не было, была вспышка вечности».[269]

 Но архаическая идея конца света, как обновления, в системе линейного времени естественным образом выродилась в идею вечного рая. То, что миф о золотом веке в этой системе абсурден, отмечал и Иосиф Бродский (тоже, кстати, применительно к Платонову):

Идея Рая есть логический конец человеческой мысли в том отношении, что дальше она, мысль, не идет; ибо за Раем больше ничего нет, ничего не происходит. И поэтому можно сказать, что Рай - тупик; это последнее видение пространства, конец вещи, вершина горы, пик, с которого шагнуть некуда, только в Хронос - в связи с чем и вводится понятие вечной жизни.[270]

Циклическое время, символизируемое кругом, и линейное, символизируемое прямой линией, исключают друг друга. Коммунисты, правда, пытались внедрить некий гибрид - развитие по спирали (не потому ли советскому человеку пытались вдолбить диалектику чуть ли не раньше азбуки?) - но эта идея в народе как-то не прижилась. Появился и соответствующий анекдот: «Мат все понимают, но делают вид, что не знают, а диамат (диалектический материализм - для тех счастливчиков, кто не в курсе) никто не понимает, но все делают вид, что знают». Это вторая часть анекдота (чем мат отличается от диамата). Первая часть (что общего у мата и диамата) также соответствует теме: «и тот, и другой - мощное оружие в руках пролетариата».

Идея противостояния двух типов переживания времени выразилась у Платонова в символическом противостоянии прямой и круга.

В груди ее товарищей не вращалась эта сферическая, вечно повторяющаяся мысль, приходящая к своему отчаянию, - там была стрела действия и надежды, напряженная для  безвозвратного  движения вдаль, в прямое жесткое пространство.[271]

Мы рождаемся и умираем на груди у женщины, - он слегка улыбнулся, - так полагается по сюжету нашей судьбы, по всему кругу счастья... - А вы живите по прямой линии, без  сюжета  и  круга, - посоветовала  Москва.[272]

Здесь выбор сделан в пользу прямой, символизирующей линейное время. Такой выбор совпадает с нашим современным восприятием времени, наиболее ярко выраженным в идеях «истории» и «прогресса».[273] Но гораздо чаще Платонов говорит об остановке времени и истории, об окончательном обретении вечного и неизменного рая.

Пусть сейчас жизнь уходит, как теченье дыханья, но зато посредством устройства дома ее  можно организовать впрок для будущего неподвижного счастья.[274]

Шло чевенгурское лето, время безнадежно уходило обратно жизни, но Чепурный вместе с пролетариатом и прочими остановился среди лета, среди времени и всех волнующихся стихий и жил в покое своей радости.[275]

Победа линейного восприятия времени над циклическим переживается очень тяжело; это особенно заметно в платоновском описании deja vu:

«Я и мать хоронил дважды: шел за гробом, плакал и вспоминал - раз я уже ходил за этим гробом, целовал эти заглохшие губы мертвой, - и выжил, выживу и теперь; и тогда мне стало легче горевать во второй раз по одному горю. Что это такое, скажи пожалуйста?» «Это кажется, что вспоминаешь, а того и не было никогда, - здраво формулировал Чепурный благодаря отсутствию Прокофия. - Трудно мне, вот и помогает внутри благочестивая стихия: ничего, дескать, это уж было, и теперь не умрешь - шагай по своему же следу. А следа нет и быть не может - живешь всегда вперед и в темноту».[276]

В сравнении с мифическим временем, реальное время трудно воспринимать иначе, чем муку, которую надо перетерпеть. Наша жизнь - скорее радость; но она легко может показаться мукой на фоне мечтаний о рае.[277] И тогда счастье жизни превращается в усталое терпение. «Устало длилось терпенье на свете, точно все живущее находилось где-то посредине времени и своего движения: начало его всеми забыто и конец неизвестен, осталось лишь направление».[278]

22

В целом ситуация понятна - дело не в том, что какому-то «хорошему», «правильному» времени предпочитается «плохое», «неправильное». Дело именно в попытке смешения различных типов восприятия, в попытке одновременного переживания двух несовместимых времен. Нельзя жить в мифе с идеей прогресса в голове.

Нам это понятно - или одно, или другое. Нет значит нет. Но мифическое переживание, как мы уже говорили, есть переживание по законам бессознательного. А у бессознательного совсем иная логика. Понятие инверсии («нет») в ней отсутствует. Конъюнкция («и») тождественна дизъюнкции («или»). Фрейд в свое время пояснял эту логику (тождественность «и» с «или») чудесной притчей - «во-первых, котла я у тебя не брал; во-вторых, когда я его брал, он уже был дырявым; и в-третьих, я отдал его тебе целым (не дырявым)». Там, где (по законам рационального мышления) уместным было только «одно из» («или»), было употреблено «всё» («и»). Я могу напомнить и другую притчу, где наоборот, вместо «всё» употребляется «одно из» - это притча о трех слепцах, спорящих о том, что есть слон. Один говорил - «это колонна», другой - «это шланг», третий - «это веревка».

Бессознательные ассоциации обычно поверхностны - т.е. они не имеют строгой причинно-следственной связи. Это или ассоциации подобия (вызывать подобное подобным - основной принцип магии), или сопряженность по времени или месту (одно-временность или со-в-местность), или просто похожесть звучания слов (со-звучность). Символизм в бессознательном бесспорно истинен (тогда как в рациональном мышлении символизм выполняет скорее роль «иллюстрации»; он служит для того, чтобы «помочь понять»). К способам функционирования бессознательного относятся и приемы работы сновидений, описанные Фрейдом.

Ну и конечно, для бессознательного нет ничего невозможного; в нем человек абсолютно всемогущ. Он властен даже над временем и пространством. Религии и всевозможные оккультно-мистические школы как раз и соблазняют людей тем, во что им так хочется верить - иллюзиями бессмертия и всемогущества. Тем, что всегда совпадает с нашими бессознательными мечтами. Сознательными тоже - но они у современного человека ограничены принципом реальности; таким образом, можно сказать, что религиозные и мистические учения обращаются прямо к бессознательному.

Смешение типов восприятия времени для нас не новость; мы уже встречали его в христианстве. И тогда тем более непонятно - почему российским христианам буквально снес мозги миф, так похожий на их привычное вероисповедание. Дело в том, что христианство, хоть и обещало неизбежный конец света и рай - но они должны были настать неизвестно когда, где-то в далеком будущем. В текущей каждодневной жизни их не ждали. И совсем иное дело - когда светопреставление объявляется прямо сейчас. Это был настоящий шок, сметающий все защитные механизмы христианства. Религия к тому времени уже давно была отвлеченной «идеологией», не затрагивающей основ душевной жизни.[279] Поэтому смешение типов восприятия времени, лежащее в ее основе, не переживалось людьми со всей остротой.

И вдруг переживание конца света стало самой жизнью. Можно назвать это кризисом противостояния времен. Резонанс от него был такой, что при усмирении (вызванной в какой-то степени ими же) революционной стихии, коммунистам пришлось не «срезать самые высокие (выделяющиеся) колосья» - как делали тираны во все времена - а косить под корень всю народную ниву.

Но главная причина темпоральной дезориентации марксизма была не в этом. Мы знаем, что в христианской традиции рай на земле уже был; новый рай (после светопреставления) есть лишь возврат к началу всех начал, к времени до грехопадения, к утраченному золотому веку. Т.е. христианский миф ближе к идее цикличности, нежели миф о коммунизме, возникающем на земле впервые. Стоит задержаться на этом моменте именно потому, что мы постоянно уподобляли здесь марксизм христианской эсхатологии. Но сколько бы мы не говорили об «историчности» христианства и иудаизма, все же христианское время - это скорее архаическое время одного цикла, чем историцизм в его современном понимании. Христианство антиисторично, так как его цель - окончательное прекращение времени и истории. Элиаде предельно четко описал отношение иудаизма к времени (и для христианства это не менее верно):

Мессианские верования в конечное возрождение мира ясно указывают, что и они тоже являются антиисторичными. Поскольку еврей не может больше не замечать или регулярно уничтожать историю, он выносит ее в надежде, что она окончательно прекратится в тот или иной определенный момент. Необратимость исторических событий и времени компенсируются ограничением истории во времени. В духовной сфере мессианства сопротивление истории оказывается более сильным, чем в сфере традиционных архетипов и повторения.[280]

Марксизм, декларируя прекращение истории (понимаемой им как борьба классов), тем не менее говорил о прогрессе, о продолжении линейного поступательного развития во времени, т.е. объявлял себя одним из направлений современного историцизма. Главное различие марксистской и христианской эсхатологий заключается именно в их отношении к времени. Причем христианское отношение к истории и времени более цельное и органичное; марксизм же буквально раздирают внутренние противоречия. Хотя классификация «лучше - хуже» в данном случае необоснованна - оба культа одинаково неприемлемы для честного мышления.

Даже после своей полной победы (когда жизнь народа снова стабилизировалась и превратилась в «обыденность»), коммунисты продолжали упрямо пропагандировать все ту же сказку о коммунистическом рае. Хотя, скорее всего, они и сами чувствовали противоречивость своей идеологической конструкции. Попытки примирить образ коммунистического рая (т.е. времени, когда история закончится) с современной идеологией прогресса (как бесконечного поступательного движения), выглядели примерно так:

Многие скептики полагают, что людям тогда будет так хорошо, так хорошо, что лучше и не нужно. И никакой прогресс тогда не нужен будет. Прогресс прекратится… Все будет в изобилии. Всем будет хорошо. Все будут довольны. А дальше что? Застой? Нет, говорим мы спокойно и уверенно. Прогресс будет продолжаться. Без этого нельзя. Теория нас учит. Классики. Что тогда будет? И на это у нас есть четкий научно обоснованный ответ. Тогда будет иметь место борьба хорошего и еще лучшего. Еще лучшее будет побеждать хорошее. И общество стремительно двинется еще дальше вперед.[281]

С точки зрения «прогресса» (движения, развития) любой рай (как конец пути) всегда будет выглядеть «застоем» - Зиновьев здесь намеренно применяет термин с негативной эмоциональной окраской (как и Бродский, употребляющий для описания рая также довольно эмоциональный термин «тупик»). Потому что речь здесь идет не о завершении очередного цикла, а о конкретной точке на оси линейного времени, которая призвана завершить, оборвать саму эту ось. Похоже, программа построения коммунизма (как золотого века) была изначально абсурдной, внутренне противоречивой. Массы, зараженные архетипической идеей светопреставления, теряют свои креативные способности; они могут лишь пассивно ждать небесной манны. Или разрушать старый мир (ломать не строить) - ведь агрессию и деструкцию человек никогда не считал работой (т.е. деятельностью обременяющей и принудительной). Но то, что приемлемо для краткого празднества, не вписывается в ритм повседневной жизни. Запой - это не просто вечеринка; это пьянка, вышедшая за свои разумные (временные) пределы, выпавшая из «своего» времени. И предложенный коммунистами земной рай представляется мне таким же запоем - длинною в вечность.

Незыблемым в периодическом обновлении всегда было то, что после праздничной оргии символического светопреставления жизнь возвращалась в привычное русло, к обыденной реальности. Чтобы снять накопленную за год усталость (зарядиться новой энергией), надо было войти (окунуться) в сакральное время. Но «построить» золотой век - это совсем не то, что «окунуться» в него. «Построение» предполагает, что строители останутся в сотворенном ими времени сновидений. Останутся навсегда. Совершенно очевидно, что подобные планы неприемлемы ни в системе циклического времени, ни в системе линейного.

Наше время, к счастью, уже практически избавилось от эсхатологического фона. Даже такая глобальная дата, как смена тысячелетий (подкрепленная к тому же псевдонаучной проблемой «2K» - сбоем компьютерных дат) прошла без особого кликушества. Были тревожные симптомы в период беспредела финансовых пирамид - это так хорошо знакомое желание мгновенно (чудом!) разбогатеть, обманув всех и наплевав на все. Сегодня на смену пирамидам, работающим с широкими массами, пришли уличные лотереи, «обувающие» граждан уже индивидуально. И это очень добрый знак. Российский лохотрон развалился именно оттого, что иссяк приток денег снизу; ни одна из властных структур и пальцем не шевельнула, чтобы запретить этот грязный бизнес. Это был их же источник дохода. Все законодательные запреты оформили постфактум то, что уже свершилось - люди перестали нести в пирамиды свои деньги.

Тут все предельно просто - уповать на чудо начинают тогда, когда перестают верить в себя, в свои силы.[282] И наоборот - когда начинают верить в себя, чудо перестает быть жизненной необходимостью. Тогда оно уже не хлеб насущный, а скорее роскошь. И ищут его уже не в своей реальной жизни, но в архетипических фантазиях, в сюжетах великого искусства.

Итак, пора подводить итоги. Идея рая, как вечного блаженства, является изначально вырожденной; она есть уродливый гибрид двух взаимоотрицающих мировоззрений, в основе которых лежат принципиально различные типы восприятия времени. Актуализировать космогонический миф можно - но лишь начисто забыв (ничего не зная) о прогрессе. И строить счастливую жизнь тоже можно - но не поминая всуе будущий рай и светопреставление.

Мы уже говорили, что именно характерные свойства мифического мышления (своеобразная логика бессознательного) позволяет людям (одержимым) не замечать явных противоречий их идеологических конструкций. В начале века эта логика сыграла с россиянами злую шутку. Долгое ожидание конца света и последовавшие за ним страшные социальные потрясения сделали свое дело. Лучшие люди России, погибая в подвалах ЧК, видели конец света воочию. И их палачи верили, что это и есть конец, за которым последует обновление омытого кровью мира. Потому что мировой пожар, который коммунисты раздували на горе всем буржуям - это и был их экпиросис - вселенский очистительный огонь, уничтожающий все «историческое» и оставляющий лишь вечное (архетипическое).

Но обновления не последовало. Может быть, ритуал нового сотворения просто не мог быть столь массовым - т.е. не мог быть осуществлен в масштабе огромной страны. Даже один отдельно взятый город для построения нового мира пришлось очистить практически полностью - после светопреставления в Чевенгуре (в уездном городе!) осталось лишь двенадцать человек.[283] «Большинство» - основной слой народа, давно потеряло наивность (невинность), необходимую для подлинной актуализации мифа о сотворении. Ситуация здесь напоминает знаменитую шкалу Фрейда. Переход (даже скорее - скачок) к мифическому мышлению обусловлен, с одной стороны, степенью наивности мировоззрения (насколько глубоко в нем укоренена идея прогресса), а с другой - силой внешних потрясений. Таким образом, даже самого трезвого человека достаточно мощный внешний удар способен отбросить к архаичным формам мышления. Можно сказать, что мифическое мышление является в данном случае своеобразной психической защитой.

Одержимость идеей, о которой мы уже так много говорили, позволяет пассионариям войти в миф и начать его актуализацию. Но рецидивы линейного восприятия времени («историчность» мышления) не позволяют им адекватно провести эту актуализацию. Идея прогресса слишком глубоко вросла в нас; вступить во временное пространство архаического мифа с этой идеей - значит превратить его актуализацию в кровавую мясорубку.


1. Реферат Основные направления в современной психотерапии
2. Курсовая Государственный бюджет и его роль
3. Реферат Мировоззрение. Основные типы мировоззрения
4. Доклад Философия истории Фернана Броделя
5. Сочинение Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей По книге Бабеля Конармия
6. Реферат Молния
7. Реферат на тему Drug War Essay Research Paper We spend
8. Реферат на тему Is Bigger Really Better Essay Research Paper
9. Реферат Трастамара
10. Курсовая Греческая кухня