Реферат на тему Гоголь Николай Васильевич один из величайших писателей русской лит
Работа добавлена на сайт bukvasha.net: 2013-11-16Поможем написать учебную работу
Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.
от 25%
договор
Гоголь, Николай Васильевич — один из величайших писателей русской литературы
(1809 — 1852)
Он родился 20 марта 1809 г. в местечке Сорочинцах (на границе Полтавского и Миргородского уездов) и происходил из старинного малороссийского рода; в смутные времена Малороссии некоторые из его предков приставали и к польскому шляхетству, и еще дед Гоголя, Афанасий Демьянович, писал в официальной бумаге, что «его предки, фамилией Гоголь, польской нации», хотя сам он был настоящий малоросс, и иные считали его прототипом героя «Старосветских помещиков». Прадед, Ян Гоголь, питомец киевской академии, «вышедши в российскую сторону», поселился в Полтавском крае, и от него пошло прозвание «Гоголей-Яновских». Сам Гоголь, по-видимому, не знал о происхождении этой прибавки и впоследствии отбросил ее, говоря, что ее поляки выдумали. Отец Гоголя, Василий Афанасьевич, умер, когда сыну было 15 лет; но полагают, что сценическая деятельность отца, который был человек веселого характера и замечательный рассказчик, не осталась без влияния на вкусы будущего писателя, у которого рано проявилась склонность к театру. Жизнь в деревне до школы и после, в каникулы, шла в полнейшей обстановке малорусского быта, панского и крестьянского. В этих впечатлениях был корень позднейших малорусских повестей Гоголя, его исторических и этнографических интересов; впоследствии, из Петербурга, Гоголь постоянно обращался к матери, когда ему требовались новые бытовые подробности для его малороссийских повестей. Влиянию матери приписывают задатки религиозности, впоследствии овладевшей всем существом Гоголя, а также и недостатки воспитания: мать окружала его настоящим обожанием, и это могло быть одним из источников его самомнения, которое, с другой стороны, рано порождалось инстинктивным сознанием таившейся в нем гениальной силы. Десяти лет Гоголя отвезли в Полтаву для приготовления в Гимназию, к одному из тамошних учителей; затем он поступил в гимназию высших наук в Нежине (с мая 1821 г. по июнь 1828 г.), где был сначала своекоштным, потом пансионером гимназии. Гоголь не был прилежным учеником, но обладал прекрасной памятью, в несколько дней подготовлялся к экзаменам и переходил из класса в класс; он был очень слаб в языках и делал успехи только в рисовании и русской словесности. В плохом обучении была, по-видимому, виновата и сама гимназия высших наук, на первое время дурно организованная; например, преподаватель словесности был поклонник Хераскова и Державина и враг новейшей поэзии, особенно Пушкина. Недостатки школы восполнялись самообразованием в товарищеском кружке, где нашлись люди, разделявшие с Гоголем литературные интересы (Высоцкий, по-видимому, имевший тогда на него немалое влияние; А. С. Данилевский, оставшийся его другом на всю жизнь, как и Н. Прокопович; Нестор Кукольник, с которым, впрочем, Гоголь никогда не сходился). Товарищи выписывали в складчину журналы; затеяли свой рукописный журнал, где Гоголь много писал в стихах. С литературными интересами развилась и любовь к театру, где Гоголь, уже тогда отличавшийся необычным комизмом, был самым ревностным участником (еще со второго года пребывания в Нежине). Юношеские опыты Гоголя складывались в стиле романтической риторики — не во вкусе Пушкина, которым Гоголь уже тогда восхищался, а скорее, во вкусе Бестужева-Марлинского. Смерть отца была тяжелым ударом для всей семьи. Заботы о делах ложатся и на Гоголя, он дает советы, успокаивает мать, должен думать о будущем устройстве своих собственных дел. К концу пребывания в гимназии он мечтает о широкой общественной деятельности, которая, однако, видится ему вовсе не на литературном поприще; без сомнения, под влиянием всего окружающего, он думает выдвинуться и приносить пользу обществу на службе, к которой на деле он был совершенно неспособен. Таким образом, планы будущего были неясны; но любопытно, что Гоголем владела глубокая уверенность, что ему предстоит широкое поприще; он говорит уже об указаниях провидения и не может удовлетвориться тем, чем довольствуются простые «существователи», по его выражению, какими было большинство его нежинских товарищей. В декабре 1828 г. Гоголь выехал в Петербург. Здесь на первый раз ждало его жестокое разочарование: скромные его средства оказались в большом городе очень скудными; блестящие надежды не осуществлялись так скоро, как он ожидал. Его письма домой за то время смешаны из этого разочарования и из широких ожиданий в будущем, хотя и туманных. В запасе у него было много характера и практической предприимчивости: он пробовал поступить на сцену, сделаться чиновником, отдаться литературе. В актеры его не приняли; служба была так бессодержательна, что он стал ею тотчас тяготиться; тем сильнее привлекало его литературное поприще. В Петербурге он на первое время очутился в малорусском кружке, отчасти из прежних товарищей. Он нашел, что Малороссия возбуждает в обществе интерес; испытанные неудачи обратили его поэтические мечтания к родной Малороссии, и отсюда возникли первые планы труда, который должен был дать исход потребности художественного творчества, а вместе принести и практическую пользу: это были планы «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Но прежде он издал, под псевдонимом В. Алова, ту романтическую идиллию: «Ганц Кюхельгартен» (1829), которая была написана еще в Нежине (он сам пометил ее 1827 г.) и герою которой приданы те идеальные мечты и стремления, какими он сам был исполнен в последние годы нежинской жизни. Вскоре по выходе книжки в свет он сам уничтожил ее, когда критика отнеслась неблагосклонно к его произведению. В беспокойном искании жизненного дела, Гоголь в это время отправился за границу, морем в Любек, но через месяц вернулся опять в Петербург (в сентябре 1829 г.) и после загадочно оправдывал эту странную выходку тем, что Бог указал ему путь в чужую землю, или ссылался на какую-то безнадежную любовь: в действительности, он бежал от самого себя, от разлада своих высоких, а также высокомерных, мечтаний с практической жизнью. «Его тянуло в какую-то фантастическую страну счастья и разумного производительного труда», — говорит его биограф; такой страной представлялась ему Америка. На деле, вместо Америки, он попал на службу в департамент уделов (апрель, 1830) и оставался там до 1832 г. Еще раньше одно обстоятельство возымело решительное влияние на его дальнейшую судьбу и на его литературную деятельность: это было сближение с кругом Жуковского и Пушкина. Неудача с «Ганцом Кюхельгартеном» была уже некоторым указанием на необходимость другого литературного пути; но еще раньше, с первых месяцев 1828 г., Гоголь осаждает мать просьбами о присылке ему сведений о малорусских обычаях, преданиях, костюмах, а также о присылке «записок, веденных предками какой-нибудь старинной фамилии, рукописей стародавних» и пр. Все это был материал для будущих рассказов из малороссийского быта и преданий, которые стали первым началом его литературной славы. Он уже принимал некоторое участие в тогдашних изданиях: в начале 1830 г. в старых «Отечественных Записках» Свиньина напечатан был, с переправками редакции, «Вечер накануне Ивана Купала»; в то же время (1829) были начаты или написаны «Сорочинская ярмарка» и «Майская ночь». Другие сочинения Гоголь печатал тогда в изданиях барона Дельвига, «Литературной Газете» и «Северных Цветах», где, например, была помещена глава из исторического романа «Гетман». Быть может, Дельвиг рекомендовал его Жуковскому, который принял Гоголя с большим радушием: по-видимому, между ними с первого раза сказалось взаимное сочувствие людей родственных по любви к искусству, по религиозности, наклонной к мистицизму, — после они сблизились очень тесно. Жуковский сдал молодого человека на руки Плетневу с просьбой его пристроить, и, действительно, уже в феврале 1831 г. Плетнев рекомендовал Гоголя на должность учителя в патриотическом институте, где сам был инспектором. Узнав ближе Гоголя, Плетнев ждал случая «подвести его под благословение Пушкина»; это случилось в мае того же года. Вступление Гоголя в этот круг, вскоре оценивший в нем великий начинающий талант, имело великое влияние на всю его судьбу. Перед ним раскрывалась, наконец, перспектива широкой деятельности, о которой он мечтал, — но на поприще не служебном, а литературном. В материальном отношении Гоголю могло помочь то, что, кроме места в институте, Плетнев доставил ему частные занятия у Лонгвиновых, Балабиных, Васильчиковых; но главное было в нравственном влиянии, какое встретило Гоголя в новой среде. Он вошел в круг лиц, стоявших во главе русской художественной литературы: его давние поэтические стремления могли теперь развиваться во всей широте, инстинктивное понимание искусства могло стать глубоким сознанием; личность Пушкина произвела на него чрезвычайное впечатление и навсегда осталась для него предметом поклонения. Служение искусству становилось для него высоким и строгим нравственным долгом, требования которого он старался исполнять свято. Отсюда, между прочим, его медлительная манера работы, долгое определение и выработка плана и всех подробностей. Общество людей с широким литературным образованием и вообще было полезно для юноши со скудными познаниями, вынесенными из школы: его наблюдательность становится глубже, и с каждым новым произведением повышалось художественное творчество. У Жуковского Гоголь встречал избранный круг, частью литературный, частью аристократический; в последнем у него завязались отношения, игравшие потом немалую роль в его жизни, например, с Виельгорскими, у Балабиных он встретился с блестящей фрейлиной А. О. Россет, впоследствии Смирновой. Горизонт его жизненных наблюдений расширялся, давнишние стремления получили почву, и высокое понятие Гоголя о своем предназначении уже теперь впадало в крайнее самомнение: с одной стороны, его настроение становилось возвышенным идеализмом, с другой — возникала уже возможность тех глубоких ошибок, какими отмечены последние годы его жизни. Эта пора была самой деятельной эпохой его творчества. После небольших трудов, выше частью названных, его первым крупным литературным делом, положившим начало его славе, были: «Вечера на хуторе близ Диканьки. Повести, изданные пасечником Рудым Паньком», вышедшие в Петербурге в 1831 и 1832 годах, двумя частями (в первой были помещены «Сорочинская ярмарка», «Вечер накануне Ивана Купала», «Майская ночь, или Утопленница», «Пропавшая грамота»; во второй — «Ночь перед Рождеством», «Страшная месть, старинная быль», «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», «Заколдованное место»). Известно, какое впечатление произвели на Пушкина эти рассказы, изображавшие невиданным прежде образом картины малорусского быта, блиставшие веселостью и тонким юмором; на первый раз не была понята вся глубина этого таланта, способного на великие создания. Следующими сборниками были сначала «Арабески», потом «Миргород», оба вышедшие в 1835 г. и составленные отчасти из статей, печатанных в 1830 — 1834 годах, отчасти из новых произведений, явившихся здесь впервые. Литературная слава Гоголя установилась теперь окончательно. Он вырос и в глазах его ближайшего круга, и в особенности в сочувствиях молодого литературного поколения; оно уже угадывало в нем великую силу, которой предстоит совершить переворот в ходе нашей литературы. Тем временем в личной жизни Гоголя происходили события, различным образом влиявшие на внутренний склад его мысли и фантазии и на его внешние дела. В 1832 г. он в первый раз был на родине после окончания курса в Нежине. Путь лежал через Москву, где он познакомился с людьми, которые стали потом его более или менее близкими друзьями: с Погодиным, Максимовичем, Щепкиным, С. Т. Аксаковым. Пребывание дома сначала окружало его впечатлениями родной любимой обстановки, воспоминаниями прошлого, но затем и тяжелыми разочарованиями. Домашние дела были расстроены; сам Гоголь уже не был восторженным юношей, каким оставил родину; жизненный опыт научил его вглядываться глубже в действительность и за ее внешней оболочкой видеть ее часто печальную, даже трагическую основу. Уже вскоре его «Вечера» стали казаться ему поверхностным юношеским опытом, плодом той «молодости, во время которой не приходят на ум никакие вопросы». Малорусская жизнь и теперь доставляла материал для его фантазии, но настроение было уже иное: в повестях «Миргорода» постоянно звучит эта грустная нота, доходящая до высокого пафоса. Вернувшись в Петербург, Гоголь усиленно работал над своими произведениями: это была вообще самая деятельная пора его творческой деятельности; он продолжал вместе с тем строить планы жизни. С конца 1833 г. он увлекся мыслью столь же несбыточной, как были его прежние планы относительно службы: ему казалось, что он может выступить на ученое поприще. В то время приготовлялось открытие Киевского университета, и он мечтал занять там кафедру истории, которую преподавал девицам в патриотическом институте. В Киев приглашали Максимовича; Гоголь думал основаться вместе с ним в Киеве, желал зазвать туда и Погодина; в Киеве ему представлялись, наконец, русские Афины, где сам он думал написать нечто небывалое по всеобщей истории, а вместе с тем изучать малороссийскую старину. К его огорчению, оказалось, что кафедра истории была отдана другому лицу; но зато вскоре ему предложена была такая же кафедра в Петербургском университете, благодаря влиянию его высоких литературный друзей. Он действительно занял эту кафедру: раз или два ему удалось прочесть эффектную лекцию, но затем задача оказалась ему не по силам, и он сам отказался от профессуры в 1835 г. Это была, конечно, большая самонадеянность; но вина его была не так велика, если вспомнить, что планы Гоголя не казались странными ни его друзьям, в числе которых были Погодин и Максимович, сами профессора, ни министерству просвещения, которое сочло возможным дать профессуру молодому человеку, кончившему с грехом пополам курс гимназии; так невысок был еще весь уровень тогдашней университетской науки. В 1832 г. его работы несколько приостановились за всякими домашними и личными хлопотами; но уже в 1833 г. он снова усиленно работает, и результатом этих годов были два упомянутые сборника. Сначала вышли «Арабески» (две части, СПб., 1835), где было помещено несколько статей популярно-научного содержания по истории и искусству («Скульптура, живопись и музыка»; несколько слов о Пушкине; об архитектуре; о картине Брюллова; о преподавании всеобщей истории; взгляд на состояние Малороссии; о малороссийских песнях и прочее), но вместе с тем и новые повести: «Портрет», «Невский проспект» и «Записки сумасшедшего». Потом в том же году вышел: «Миргород. Повести, служащие продолжением Вечеров на хуторе близ Диканьки» (две части, СПб., 1835). Здесь помещен был целый ряд произведений, в которых раскрывались новые поразительные черты таланта Гоголя. В первой части «Миргорода» появились «Старосветские помещики» и «Тарас Бульба», во второй — «Вий» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». «Тарас Бульба» явился здесь в первом очерке, который гораздо шире был разработан Гоголем впоследствии (1842). К этим первым тридцатым годам относятся замыслы и некоторых других произведений Гоголя, как знаменитая «Шинель», «Коляска», может быть, «Портрет» в его переделанной редакции; эти произведения явились в «Современнике» Пушкина (1836) и Плетнева (1842); к более позднему пребыванию в Италии относится «Рим» в «Москвитянине» Погодина (1842). К 1834 г. относят и первый замысел «Ревизора». Сохранившиеся рукописи Гоголя указывают вообще, что он работал над своими произведениями чрезвычайно тщательно: по тому, что уцелело из этих рукописей, видно, как произведение, в его известной нам, законченной форме, вырастало постепенно из первоначального очерка, все более осложняясь подробностями и достигая, наконец, той удивительной художественной полноты и жизненности, с какими мы знаем их по завершении процесса, тянувшегося иногда целые годы. Известно, что основной сюжет «Ревизора», как и сюжет «Мертвых душ», был сообщен Гоголю Пушкиным; но понятно, что в том и другом случае все создание, начиная от плана и до последних частностей, было плодом собственного творчества Гоголя: анекдот, который мог быть рассказан в нескольких строках, превращался в богатое художественное произведение. «Ревизор», кажется, в особенности вызвал у Гоголя эту бесконечную работу определения плана и деталей исполнения; существует целый ряд набросков, в целом и частями, и первая печатная форма комедии явилась в 1836 г. Старая страсть к театру овладела Гоголем в чрезвычайной степени: комедия не выходила у него из головы; его томительно увлекала мысль стать лицом к лицу с обществом; он с величайшей заботливостью старался о том, чтобы пьеса была исполнена вполне согласно с его собственной идеей о характерах и действии; постановка встречала разнообразные препятствия, в том числе цензурные, и, наконец, могла осуществиться только по воле императора Николая. «Ревизор» имел необычайное действие: ничего подобного не видала русская сцена; действительность русской жизни была передана с такой силой и правдой, что хотя, как говорил сам Гоголь, дело шло только о шести провинциальных чиновниках, оказавшихся плутами, на него восстало все то общество, которое почувствовало, что дело идет о целом принципе, о целом порядке жизни, в котором и само оно пребывает. Но, с другой стороны, комедия встречена была с величайшим энтузиазмом теми лучшими элементами общества, которые сознавали существование этих недостатков и необходимость обличения, и в особенности молодым литературным поколением, увидевшим здесь еще раз, как в прежних произведениях любимого писателя, целое откровение, новый, возникающий период русского художества и русской общественности. Это последнее впечатление было, вероятно, не вполне понятно Гоголю: он не задавался еще столь широкими общественными стремлениями или надеждами, как его молодые почитатели; он стоял вполне на точке зрения своих друзей Пушкинского круга, хотел только больше честности и правды в данном порядке вещей, и потому-то его особенно поразили те вопли осуждения, которые поднялись против него. Впоследствии, в «Театральном разъезде после представления новой комедии», он, с одной стороны, передал то впечатление, какое произвел «Ревизор» в различных слоях общества, а с другой — высказал свои собственные мысли о великом значении театра и художественной правды. Первые драматические планы явились у Гоголя еще раньше «Ревизора». В 1833 г. он поглощен был комедией «Владимир 3-й степени»; она не была им докончена, но материал ее послужил для нескольких драматических эпизодов, как «Утро делового человека», «Тяжба», «Лакейская» и «Отрывок». Первая из этих пьес явилась в «Современнике» Пушкина (1836), остальные — в первом собрании его сочинений (1842). В том же собрании явились в первый раз: «Женитьба», первые наброски которой относятся к тому же 1833 г., и «Игроки», задуманные в половине тридцатых годов. Утомленный усиленными работами последних лет и нравственными тревогами, каких стоил ему «Ревизор», Гоголь решился отдохнуть вдали от этой толпы общества, под другим небом. В июне 1836 г. он уехал за границу, где пробыл потом, с перерывами приездов в Россию, в течение многих лет. Пребывание в «прекрасном далеке» на первый раз укрепило и успокоило его, дало ему возможность завершить его величайшее произведение «Мертвые души», — но стало зародышем и глубоко фатальных явлений. Разобщение с жизнью, усиленное удаление в самого себя, экзальтация религиозного чувства повели к пиэтистическому преувеличению, которое закончилось его последней книгой, составившей как бы отрицание его собственного художественного дела... Выехав за границу, он жил в Германии, Швейцарии, зиму провел с А. Данилевским в Париже, где встретился и особенно сблизился с Смирновой, и где его застало известие о смерти Пушкина, страшно его поразившее. В марте 1837 г. он был в Риме, который чрезвычайно ему полюбился и стал для него как бы второй родиной. Европейская политическая и общественная жизнь всегда оставалась чужда и совсем незнакома Гоголю; его привлекали природа и произведения искусства, а тогдашний Рим только и представлял эти интересы. Гоголь изучал памятники древности, картинные галереи, посещал мастерские художников, любовался народной жизнью и любил показывать Рим, «угощать» им приезжих русских знакомых и приятелей. Но в Риме он и усиленно работал: главным предметом этой работы были «Мертвые души», задуманные еще в Петербурге в 1835 г.; здесь же в Риме закончил он «Шинель», писал повесть «Анунциата», переделанную потом в «Рим», писал трагедию из быта запорожцев, которую, впрочем, после нескольких переделок уничтожил. Осенью 1839 г. он, вместе с Погодиным, отправился в Россию, в Москву, где его с восторгом встретили Аксаковы. Потом он поехал в Петербург, где ему надо было взять сестер из института; затем опять вернулся в Москву; в Петербурге и в Москве он читал ближайшим друзьям законченные главы «Мертвых душ». Устроив несколько свои дела, Гоголь опять отправился за границу, в любимый Рим; друзьям он обещал вернуться через год и привезти готовый первый том «Мертвых душ». К лету 1841 г. этот первый том был готов. В сентябре этого года Гоголь отправился в Россию печатать свою книгу. Ему снова пришлось пережить тяжелые тревоги, какие испытал он некогда при постановке на сцену «Ревизора». Книга была представлена сначала в московскую цензуру, которая собиралась совсем запретить ее; затем книга отдана в цензуру петербургскую и, благодаря участию влиятельных друзей Гоголя, была, с некоторыми исключениями, дозволена. Она вышла в свет в Москве («Похождения Чичикова, или Мертвые души, поэма Н. Гоголя», М., 1842). В июне Гоголь опять уехал за границу. Это последнее пребывание за границей было окончательным переломом в душевном состоянии Гоголя. Он жил то в Риме, то в Германии, во Франкфурте, Дюссельдорфе, то в Ницце, то в Париже, то в Остенде, часто в кружке его ближайших друзей, Жуковского, Смирновой, Виельгорских, Толстых, и в нем все сильнее развивалось то пиэтистическое направление, о котором упомянуто выше. Высокое представление о своем таланте и лежащей в нем обязанности повело его к убеждению, что он творит нечто провиденциальное: для того чтобы обличать людские пороки и широко смотреть на жизнь, надо стремиться к внутреннему совершенствованию, которое дается только богомыслием. Несколько раз пришлось ему перенести тяжелые болезни, которые еще увеличивали его религиозное настроение; в своем кругу он находил удобную почву для развития религиозной экзальтации, — он принимал пророческий тон, самоуверенно делал наставления своим друзьям и, в конце концов, приходил к убеждению, что сделанное им до сих пор было недостойно той высокой цели, к которой он теперь считал себя призванным. Если прежде он говорил, что первый том его поэмы есть не больше, как крыльцо к тому дворцу, который в нем строится, то теперь он готов был отвергать все им написанное, как греховное и недостойное его высокого посланничества. Однажды, в минуту тяжелого раздумья об исполнении своего долга, он сжег второй том «Мертвых душ», принес его в жертву Богу, и его уму представилось новое содержание книги, просветленное и очищенное; ему казалось, что он понял теперь, как надо писать, чтобы «устремить все общество к прекрасному». Началась новая работа, а тем временем его заняла другая мысль: ему скорее хотелось сказать обществу то, что он считал для него полезным, и он решил собрать в одну книгу все, писанное им в последние годы к друзьям в духе своего нового настроения, и поручил издать эту книгу Плетневу. Это были «Выбранные места из переписки с друзьями» (СПб., 1847). Большая часть писем, составляющих эту книгу, относится к 1845 и 1846 годам, той поре, когда это настроение Гоголя достигло своего высшего развития. Книга произвела тяжелое впечатление даже на личных друзей Гоголя своим тоном пророчества и учительства, проповедью смирения, из-за которой виднелось, однако, крайнее самомнение; осуждениями прежних трудов, в которых русская литература видела одно из своих лучших украшений; полным одобрением тех общественных порядков, несостоятельность которых была ясна просвещенным людям без различия партий. Но впечатление книги на литературных поклонников Гоголя было удручающее. Высшая степень негодования, возбужденного «Выбранными местами», выразилась в известном письме Белинского, на которое Гоголь не умел ответить. По-видимому, он до конца не отдал себе отчета в этом значении своей книги. Нападения на нее он объяснял отчасти и своей ошибкой, преувеличением учительского тона, и тем, что цензура не пропустила в книге нескольких важных писем; но нападения прежних литературных приверженцев он мог объяснить только расчетами партий и самолюбий. Общественный смысл этой полемики от него ускользал; сам он, давно оставив Россию, сохранял те неопределенные общественные понятия, какие приобрел в старом Пушкинском кружке, был чужд возникшему с тех пор литературно-общественному брожению и видел в нем только эфемерные споры литераторов. В подобном смысле были им тогда написаны «Предисловие ко второму изданию Мертвых душ»; «Развязка Ревизора», где свободному художественному созданию он хотел придать натянутый характер какой-то нравоучительной аллегории, и «Предуведомление», где объявлялось, что четвертое и пятое издание «Ревизора» будут продаваться в пользу бедных... Неудача книги произвела на Гоголя подавляющее действие. Он должен был сознаться, что ошибка была сделана; даже друзья, как С.Т. Аксаков, говорили ему, что ошибка была грубая и жалкая; сам он сознавался Жуковскому: «я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее». В его письмах с 1847 г. уже нет прежнего высокомерного тона проповедничества и учительства; он увидел, что описывать русскую жизнь можно только посреди нее и изучая ее. Убежищем его осталось религиозное чувство: он решил, что не может продолжать работы, не исполнив давнишнего намерения поклониться Святому Гробу. В конце 1847 г. он переехал в Неаполь и в начале 1848 г. отплыл в Палестину, откуда через Константинополь и Одессу вернулся окончательно в Россию. Пребывание в Иерусалиме не произвело того действия, какого он ожидал. «Еще никогда не был я так мало доволен состоянием сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима, — говорит он. — У Гроба Господня я был как будто затем, чтобы там на месте почувствовать, как много во мне холода сердечного, как много себялюбия и самолюбия». Свои впечатления от Палестины Гоголь называет сонными; застигнутый однажды дождем в Назарете, он думал, что просто сидит в России на станции. Он пробыл конец весны и лето в деревне у матери, а 1 сентября переехал в Москву; лето 1849 г. проводил у Смирновой в деревне и в Калуге, где муж Смирновой был губернатором; лето 1850 г. прожил опять в своей семье; потом жил некоторое время в Одессе, был еще раз дома, а с осени 1851 г. поселился опять в Москве, где жил в доме графа А.П. Толстого. Он продолжал работать над вторым томом «Мертвых душ» и читал отрывки из него у Аксаковых, но в нем продолжалась та же мучительная борьба между художником и пиэтистом, которая шла в нем с начала сороковых годов. По своему обыкновению, он много раз переделывал написанное, вероятно, поддаваясь то одному, то другому настроению. Между тем его здоровье все более слабело; в январе 1852 г. его поразила смерть жены Хомякова, которая была сестрой его друга Языкова; им овладел страх смерти; он бросил литературные занятия, стал говеть на масленице; однажды, когда он проводил ночь в молитве, ему послышались голоса, говорившие, что он скоро умрет. Однажды ночью среди религиозных размышлений им овладел религиозный ужас и сомнение, что он не так исполнил долг, наложенный на него Богом; он разбудил слугу, велел открыть трубу камина и, отобрав из портфеля бумаги, сжег их. Наутро, когда его сознание прояснилось, он с раскаянием рассказал об этом графу Толстому и считал, что это сделано было под влиянием злого духа; с тех пор он впал в мрачное уныние и через несколько дней умер, 21 февраля 1852 г. Он похоронен в Москве, в Даниловом монастыре, и на его памятнике помещены слова пророка Иеремии: «Горьким моим словом посмеюся». Изучение исторического значения Гоголя не завершено и до сих пор. Настоящий период русской литературы еще не вышел из-под его влияния, и его деятельность представляет разнообразные стороны, которые выясняются с ходом самой истории. В первое время, когда совершились последние факты деятельности Гоголя, полагалось, что она представляет два периода: один, где он служил прогрессивным стремлениям общества, и другой, когда он стал открыто на стороне неподвижного консерватизма. Более внимательное изучение биографии Гоголя, особенно его переписки, раскрывшей его внутреннюю жизнь, показало, что как, по-видимому, ни противоположны, мотивы его повестей, «Ревизора» и «Мертвых душ», с одной стороны, и «Выбранных мест», с другой, в самой личности писателя не было того перелома, какой в ней предполагался, не было брошено одно направление и принято другое, противоположное; напротив, это была одна цельная внутренняя жизнь, где уже в раннюю пору были задатки позднейших явлений, где не прекращалась основная черта этой жизни: служение искусству; но эта личная жизнь была надломлена теми противоречиями, с какими ей пришлось считаться в духовных началах жизни и в действительности. Гоголь не был мыслитель, но это был великий художник. О свойствах своего таланта сам он говорил: «У меня только то и выходило хорошо, что взято было мной из действительности, из данных, мне известных»... «Воображение мое до сих пор не подарило меня ни одним замечательным характером и не создало ни одной такой вещи, которую где-нибудь не подметил мой взгляд в натуре». Нельзя было проще и сильнее указать ту глубокую основу реализма, которая лежала в его таланте, но великое свойство его дарования заключалось и в том, что эти черты действительности он возводил «в перл создания». И изображенные им лица не были повторением действительности: они были целыми художественными типами, в которых была глубоко понята человеческая природа. Его герои, как редко у кого-либо другого из русских писателей, становились нарицательными именами, и до него в нашей литературе не было примера, чтобы в самом скромном человеческом существовании была открываема так поразительно внутренняя жизнь. Другая личная черта Гоголя заключалась в том, что с самых ранних лет, с первых проблесков молодого сознания, его волновали возвышенные стремления, желание послужить обществу чем-то высоким и благотворным; с ранних лет ему было ненавистно ограниченное самодовольство, лишенное внутреннего содержания, и эта черта сказалась потом, в тридцатых годах, сознательным желанием обличать общественные язвы и испорченность, и она же развилась в высокое представление о значении искусства, стоящего над толпой как высшее просветление идеала... Но Гоголь был человеком своего времени и общества. Из школы он вынес немного; не мудрено, что у юноши не было определенного образа мыслей; но для этого не было задатка и в его дальнейшем образовании. Его мнения о коренных вопросах нравственности и общественной жизни оставались и теперь патриархально-простодушными. В нем созревал могущественный талант, — его чувство и наблюдательность глубоко проникали в жизненные явления, — но его мысль не останавливалась на причинах этих явлений. Он рано был исполнен великодушного и благородного стремления к человеческому благу, сочувствия к человеческому страданию; он находил для их выражения возвышенный, поэтический язык, глубокий юмор и потрясающие картины; но эти стремления оставались на степени чувства, художественного проницания, идеальной отвлеченности — в том смысле, что при всей их силе Гоголь не переводил их в практическую мысль улучшения общественного, и когда стали указывать ему иную точку зрения, он уже не мог понять ее... Все коренные представления Гоголя о жизни и литературе были представления Пушкинского круга. Гоголь вступал в него юношей, а лица этого круга были уже люди зрелого развития, более обширного образования, значительного положения в обществе; Пушкин и Жуковский — на верху своей поэтической славы.
Старые предания Арзамаса развились в культ отвлеченного художества, приводивший, в конце концов, к удалению от вопросов действительной жизни, с которым естественно сливался консервативный взгляд в предметах общественных. Кружок преклонялся перед именем Карамзина, увлекался славою России, верил в будущее ее величие, не имел сомнений относительно настоящего и, негодуя на недостатки, которых нельзя было не видеть, приписывал их только недостатку в людях добродетели, неисполнению законов. К концу тридцатых годов, еще при жизни Пушкина, начался поворот, показывавший, что его школа перестала удовлетворять возникавшим новым стремлениям общества. Позднее кружок все больше уединялся от новых направлений и враждовал с ними; по его идеям литература должна была витать в возвышенных областях, чуждаться прозы жизни, стоять «выше» общественного шума и борьбы: это условие могло только сделать ее поприще односторонним и не очень широким... Художественное чувство кружка было, однако, сильно и оценило своеобразный талант Гоголя; кружок приложил заботы и об его личных делах... Пушкин ожидал от произведений Гоголя больших художественных достоинств, но едва ли ожидал их общественного значения, как потом не вполне его оценивали друзья Пушкина, и как сам Гоголь готов был отрицаться от него... Позднее Гоголь сблизился с кругом славянофильским, или собственно с Погодиным и Шевыревым, С.Т. Аксаковым и Языковым; но он остался совершенно чужд теоретическому содержанию славянофильства, и оно ничем не повлияло на склад его творчества. Кроме личной приязни, он находил здесь горячее сочувствие к своим произведениям, а также и к своим религиозным и мечтательно-консервативным идеям. Но потом в старшем Аксакове он встретил и отпор ошибкам и крайностям «Выбранных мест»... Самым резким моментом столкновения теоретических представлений Гоголя с действительностью и стремлениями просвещеннейшей части общества было письмо Белинского; но было уже поздно, и последние годы жизни Гоголя прошли, как сказано, в тяжелой и бесплодной борьбе художника и пиэтиста. Эта внутренняя борьба писателя представляет не только интерес личной судьбы одного из величайших писателей русской литературы, но и широкий интерес общественно-исторического явления: на личности и деятельности Гоголя отразилась борьба нравственно-общественных элементов — господствующего консерватизма, и запросов личной и общественной свободы и справедливости, борьба старого предания и критической мысли, пиэтизма и свободного искусства. Для самого Гоголя эта борьба осталась неразрешенной; он был сломлен этим внутренним разладом, но тем не менее значение основных произведений Гоголя для литературы было чрезвычайно глубокое. Результаты его влияния многоразлично сказываются во всей последующей литературе. Не говоря о чисто художественных достоинствах исполнения, которые, после Пушкина, еще повысили уровень возможного художественного совершенства у позднейших писателей, его глубокий психологический анализ не имел равного себе в предшествующей литературе и открывал широкий путь наблюдений, каких делалось так много впоследствии. Даже его первые произведения, столь строго потом осуждаемые им «Вечера», без сомнения, немало способствовали укреплению того любящего отношения к народу, которое так развилось впоследствии. «Ревизор» и «Мертвые души» опять были невиданным до тех пор в этой мере, пламенным протестом против ничтожества и испорченности общественной жизни; этот протест вырывался из личного нравственного идеализма, не имел никакой определенной теоретической основы, но это не помешало ему произвести поражающее впечатление нравственно-общественное. Исторический вопрос об этом значении Гоголя, как было замечено, до сих пор не исчерпан. Называют предрассудком мнение, что Гоголь был у нас начинателем реализма или натурализма, что им сделан был переворот в нашей литературе, прямым последствием которого является литература современная; говорят, что эта заслуга есть дело Пушкина, а Гоголь только следовал общему течению тогдашнего развития и представляет лишь одну из ступеней приближения литературы из заоблачных высот к действительности, что гениальная меткость его сатиры была чисто инстинктивная, и произведения его поражают отсутствием каких-либо сознательных идеалов, — вследствие чего он и запутался потом в лабиринте мистико-аскетических умствований; что идеалы позднейших писателей не имеют с этим ничего общего, и потому Гоголя с его гениальным смехом и его бессмертными творениями никак не следует ставить впереди нашего века. Но в этих суждениях есть ошибка. Прежде всего есть разница между приемом, манерой натурализма и содержанием литературы. Известная степень натурализма восходит у нас еще к XVIII в.; Гоголь не был здесь новатором, хотя и здесь шел уже дальше Пушкина в приближении к действительности. Но главное было в той яркой новой черте содержания, которая до него, в этой мере, не существовала в литературе. Пушкин в своих повестях был чистым эпиком; Гоголь — хотя бы полуинстинктивно — является писателем социальным. Нет нужды, что его теоретическое мировоззрение оставалось неясным; исторически отмеченная черта подобных гениальных дарований бывает та, что нередко они, сами не отдавая себе отчета в своем творчестве, являются глубокими выразителями стремлений своего времени и общества. Одними художественными достоинствами невозможно объяснять ни того энтузиазма, с каким принимались его произведения в молодых поколениях, ни той ненависти, с какою они встречены были в консервативной толпе общества. Чем объясняется внутренняя трагедия, в которой провел Гоголь последние годы жизни, как не противоречием его теоретического мировоззрения, его покаянного консерватизма, с тем необычным социальным влиянием его произведений, которого он не ждал и не предполагал? Произведения Гоголя именно совпадали с зарождением этого социального интереса, которому они сильно послужили и из которого после уже не выходила литература. Великое значение Гоголя подтверждается и отрицательными фактами. В 1852 г., за небольшую статью в память о Гоголе, Тургенев был подвергнут аресту в части; цензорам велено было строго цензуровать все, что пишется о Гоголе; было даже объявлено совершенное запрещение говорить о Гоголе. Второе издание «Сочинений», начатое с 1851 г. самим Гоголем и неоконченное, вследствие этих цензурных препятствий, могло выйти только в 1855 — 56 годы... Связь Гоголя с последующей литературой не подлежит сомнению. Сами защитники упомянутого мнения, ограничивающего историческое значение Гоголя, признают, что «Записки охотника» Тургенева представляются как бы продолжением «Мертвых душ». «Дух гуманности», отличающий произведения Тургенева и других писателей новой эпохи, в среде нашей литературы никем не был воспитан более Гоголя, например, в «Шинели», «Записках сумасшедшего», «Мертвых душах». Точно также изображение отрицательных сторон помещичьего быта сводится к Гоголю. Первое произведение Достоевского примыкает к Гоголю до очевидности, и т. д. В дальнейшей деятельности новые писатели совершали уже самостоятельные вклады в содержание литературы, как и жизнь ставила и развивала новые вопросы, — но первые возбуждения были даны Гоголем. Между прочим, делались определения Гоголю с точки зрения его малорусского происхождения: последним объясняемо было до известной степени его отношение к русской (великорусской) жизни. Привязанность Гоголя к своей родине была очень сильна, особенно в первые годы его литературной деятельности и вплоть до завершения второй редакции «Тараса Бульбы», но сатирическое отношение к русской жизни, без сомнения, объясняется не племенными его свойствами, а всем характером его внутреннего развития. Несомненно, однако, что в характере дарования Гоголя сказались и племенные черты. Таковы особенности его юмора, который до сих пор остается единственным в своем роде в нашей литературе. Две основные отрасли русского племени счастливо слились в этом даровании в одно, в высокой степени замечательное явление. А. Н. Пыпин. Воспроизведенная выше статья покойного академика А. Н. Пыпина, написанная в 1893 г., суммирует результаты научных изучений Гоголя за сорок лет, протекших со дня смерти поэта, — будучи вместе с тем итогом собственных многолетних занятий Пыпина. И хотя дробных исследований и материалов за это сорокалетие накопилось весьма много, но общих сводов их еще не было. Так, из изданий сочинений Гоголя Пыпин мог пользоваться только старыми: П. Кулиша, 1857 г., где два последних тома были заняты письмами Гоголя, да Чижова, 1867 г.; тихонравовское издание тогда только что начиналось. Из биографических и критических материалов главными были: сочинения Белинского «Записки о жизни Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и из его собственных писем» П.А. Кулиша, «Очерки гоголевского периода русской литературы» Н. Г. Чернышевского («Современник», 1855 — 56, и СПб., 1892), длинный ряд воспоминаний, опубликованных позже книги Кулиша (Анненкова, Грота, Соллогуба, Берга и др.), библиографические обзоры Пономарева («Известия Нежинского института», 1882) и Горожанского («Русская Мысль», 1882). На основании этих материалов и при тех общих обширных познаниях и понимании, какими владел Пыпин, им была дана помещенная выше прекрасная, не устаревшая поныне, общая характеристика личности Гоголя, главных моментов его биографии и творчества и оценка его исторического значения. Но со времени написания его статьи истекло уже новых двадцать лет, и за это время накопилось огромное количество новых материалов, произведены были новые обширные научные исследования, и видоизменилось историческое понимание Гоголя и его эпохи. Завершилось классическое десятое издание сочинений Гоголя, начатое Н. С. Тихонравовым и доконченное В. И. Шенроком (1889 — 97, семь томов; отдельное издание «Ревизора», 1886), где текст исправлен по рукописям и собственным изданиям Гоголя и где даны обширные комментарии, с изложением истории каждого произведения в его последовательных редакциях, на основании сохранившихся автографов, указаний переписки и других данных. Впоследствии текстуальные материалы продолжали прибывать из общественных и частных архивов, как и приемы редакционной техники еще усложнялись, и в новейшее время были предприняты новые своды сочинений Гоголя: под редакцией В. В. Каллаша (СПб., 1908 — 1909, 9 тт.; печатается повторное издание с новыми дополнениями) и под редакцией другого знатока Гоголя, Н. И. Коробки (с 1912 г., в девяти томах). Огромная масса писем Гоголя, непрерывным потоком появлявшихся в печати, была, наконец, собрана неутомимым исследователем Гоголя, В. И. Шенроком, в четырех томах, снабженных всеми необходимыми примечаниями: «Письма Н.В. Гоголя», редакция В. И. Шенрока, издание А. Ф. Маркса (СПб., 1901). В издание вложен огромный труд и обширнейшие познания редактора, но дело не обошлось без крупных промахов; см. разбор Н. П. Дашкевича в «Отчете о присуждении премий графа Толстого» (СПб., 1905, стр. 37 — 94); ср. рецензию В. В. Каллаша в «Русской Мысли», 1902, № 7. Другим обширным сводом, предпринятым тем же В. И. Шенроком, были «Материалы для биографии Гоголя», в четырех томах (М., 1892 — 98); здесь тщательно собраны и систематизированы богатые данные к оценке личности и творчества Гоголя, да и всей его среды и эпохи, часто по неизданным источникам. Таким образом, к началу девятисотых годов литературная историография получила три огромных гоголевских свода: 1) сочинений, 2) писем и 3) биографических материалов. Позднее эти своды пополнялись и пополняются непрерывно доныне (см. в библиографических обзорах, названных ниже); но главное уже было готово, — и отсюда идут новые обобщающие работы по Гоголю. В юбилейный 1902 г. сразу появились четыре таких исследования: Н. А. Котляревского «Н. В. Гоголь. 1829 — 42. Очерк из истории русской повести и драмы» («Мир Божий», 1902 — 03, потом, с дополнениями, отдельно; 3-е исправленное изд. 1911); Д. Н. Овсянико-Куликовского — «Гоголь» («Вестник Воспитания», 1902 — 04, потом несколько отдельных дополненных изданий, последнее — в составе собрания сочинений Овсянико-Куликовского, т. I, СПб., 1913); С. А. Венгерова — «Писатель-гражданин» («Русское Богатство», 1902, № 1 — 4, потом в «Очерках по истории русской литературы», СПб., 1907, и, наконец, отдельной книгой, в переработанном виде, в составе собрания сочинений Венгерова, т. 4, СПб., 1913); профессора И. Мандельштама — «О характере гоголевского стиля. Глава из истории русского литературного языка» (Гельсингфорс, 1902). Считая, что усилиями прежних исследователей «и биография поэта, и художественная стоимость его произведений, и, наконец, самые приемы его работы достаточно выяснены и описаны», Н. А. Котляревский определяет задачу своего исследования так: «надлежит, во-первых, восстановить с возможной полнотой историю психических движений этой загадочной души художника и, во-вторых, исследовать более подробно ту взаимную связь, которая объединяет творчество Гоголя с творчеством предшествовавших и современных ему писателей». Впрочем, исследователь не идет в своем анализе дальше 1842 г., т. е. времени, когда был завершен первый том «Мертвых душ», и после чего душевная жизнь поэта начинает склоняться к болезненности, а его литературная деятельность от художества переходит к проповедничеству. Автор рассказывает историю художественного творчества Гоголя в связи с главными моментами его душевного развития и параллельно с этим излагает историю русской повести и драмы с конца XVIII в. и по сороковые годы, связывая Гоголя с художественной продукцией Жуковского, Пушкина, Лажечникова, Бестужева, Полевого, князя В. Ф. Одоевского, Кукольника, Нарежного, Грибоедова, Квитки и других первоклассных и второстепенных беллетристов и драматургов. Одновременно Котляревский пересматривает и суждения русской критики, выраставшей вместе с художественной литературой. Таким образом, Гоголь оценивается в связи с общим ходом русской литературы, что и составляет главную ценность книги Котляревского. В противоположность Котляревскому, Овсянико-Куликовский исследует, главным образом, «художественную стоимость» произведений и особенно «приемы работы» Гоголя — на основе общей оценки его ума и гения. Автор предлагает особое понимание Гоголя как художника — экспериментатора и эгоцентрика, изучающего и изображающего мир от себя, в противоположность Пушкину, поэту-наблюдателю. Анализируя особенности ума-таланта Гоголя, уровень его духовных интересов и степень напряженности его душевной жизни, Овсянико-Куликовский приходит к выводу, что ум Гоголя был глубоким, могучим, но «темным» и «ленивым» умом. К «мукам слова», знакомым Гоголю как художнику, присоединялись у него еще «муки совести» моралиста-мистика, возложившего на себя огромное бремя особого «душевного дела» — проповедничества, которое сближает Гоголя с Толстым, Достоевским, Гл. Успенским. Анализируя национальные элементы в творчестве Гоголя, автор приходит к заключению, что при наличности несомненных малоруссизмов в личном характере, языке и творчестве, Гоголь был «общеруссом», т. е. принадлежал к той группе русских людей, которые создают общенациональную культуру, объединяющую все племенные разновидности. Своеобразная оценка художественного метода Гоголя и особенность его ума-таланта составляет главное достоинство книги Овсянико-Куликовского. Не менее оригинальная оценка дается Гоголю в книге С. А. Венгерова — но с другой точки зрения. Венгеров изучает Гоголя не с литературной или психологической стороны, но со стороны его общественных взглядов — как «писателя-гражданина» и выдвигает тезис, что «духовное существо Гоголя было прямо переполнено гражданскими стремлениями и притом вовсе не так бессознательно, как обыкновенно принято думать». Автор отвергает обычную ошибку, связывающую «понятие о гражданском строе мысли непременно с тем или другим определенным, общественно-политическим миросозерцанием», т. е. чаще всего — с либеральным. «Гражданин есть тот, который в той или другой форме, но страстно и напряженно думает о благе родины, ищет пути для достижения этого блага и подчиняет все остальные свои стремления этому верховному руководящему началу». «Таким гражданином Гоголь был всю свою жизнь». Этим отвергается прежний взгляд, утверждавший, что творчество Гоголя было бессознательным. Определенные общественные интересы и сознательность Венгеров усматривает еще в юношеских письмах Гоголя и затем в специальных главах, посвященных профессорской деятельности Гоголя, его критическим статьям и взглядам, замыслам «Ревизора» и других художественных произведений, изучениям истории и русской этнографии, «Переписке с друзьями», доказывает, что всюду Гоголь проявлял большую сознательность и общественные интересы. В особом экскурсе Венгеров рассматривает вопрос: знал ли Гоголь подлинную провинцию великорусскую, которую описывал в своих произведениях, особенно в «Мертвых душах», и путем пересмотра точных биографических данных приходит к выводу, что не знал, или знал очень мало, что и отразилось в неясности и сбивчивости бытовых подробностей. Книга профессора Мандельштама изучает особый вопрос, только намеком затронутый в труде Овсянико-Куликовского, — о языке и стиле Гоголя, и является единственной в своем роде не только в гоголевской литературе, но и вообще в научной литературе о русских писателях, поскольку ни один из русских художников слова не изучался монографически с этой стороны. В отдельных главах автор следит за влиянием на Гоголя языка предшествующих писателей, например, Пушкина, и языка малорусского, простонародного великорусского, за традиционными поэтическими образами в стилистике Гоголя; рассказывает историю работ Гоголя над своим поэтическим стилем, анализирует формальные неправильности его языка, характеризует роль эпитетов и сравнений у Гоголя, эпичность его стиля, наконец, дает специальный экскурс о гоголевском юморе. Исследование ценно как по богатому фактическому материалу и оригинальным наблюдениям, так и по методологическим приемам автора. Оно было встречено в журналистике одобрениями, но вызвало и возражения, любопытные по существу (А. Горнфельд в «Русском Богатстве», 1902, № 1, перепечатано в книге «О русских писателях», т. 1, СПб., 1912; П. Морозов в журнале «Мир Божий», 1902, № 2; Н. Коробка в «Журнале Министерства Народного Просвещения», 1904, № 5). Изложенные четыре книги дают новый общий пересмотр творчества, личности и исторического значения Гоголя — на основе огромного материала, скопившегося к началу девятисотых годов. Остальная гоголевская литература последнего двадцатилетия дает немало очень важных, но дробных материалов и исследований. В области текстуальных открытий на первом месте следует поставить здесь сборник «Памяти В. А. Жуковского и Н. В. Гоголя», изданный Академией Наук, выпуски 2 и 3-й (СПб., 1908 и 1909), в котором Г. П. Георгиевский издал песни, собранные Н. В. Гоголем, и большое количество гоголевских текстов, никогда не напечатанных, хотя и бывших в руках у Тихонравова и Шенрока; среди этих текстов некоторые — большой ценности, например, первая редакция «Сорочинской ярмарки», рукопись «Майской ночи», варианты «Ревизора», молитвы Гоголя, — так что иной раз требуют пересмотра старых взглядов и оценок. Следует еще упомянуть «Вновь найденные рукописи Гоголя», сообщенные К. Н. Михайловым в «Историческом Вестнике», 1902, № 2 (со снимками с них). Многие письма Гоголя, появившиеся после издания Шенрока, зарегистрированы в названных ниже указателях. Что касается новых биографических исследований, то здесь следует назвать имена В. И. Шенрока, продолжавшего работать по Гоголю и после своих сводных капитальных работ, В. В. Каллаша, А. И. Кирпичникова, Н. И. Коробки, М. Н. Сперанского, Е. В. Петухова, П. А. Заболотского, П. Е. Щеголева, разрабатывавших специальные биографические вопросы на основании неизданных или необследованных материалов. Общеполезным здесь является «Опыт хронологической канвы к биографии Гоголя» в «Полном собрании сочинений Н. В. Гоголя», изданном товариществом И. Д. Сытина под редакцией профессора А. И. Кирпичникова (М., 1902). Особую группу составили расследования и споры о болезни Гоголя (В. Чиж, Г. Трошин, Н. Баженов, доктор Каченовский ), статьи о предках, родителях и школьных годах Гоголя (Н. Коробка, П. Щеголев, В. Чаговец, П. Заболотский, М. Сперанский и др.), и здесь следует отметить особо автобиографию матери поэта, М. И. Гоголь («Русский Архив», 1902, № 4) и мемуары О. Гоголь-Головни (Киев, 1909). Из специальных историко-литературных исследований выделяется работа Г. И. Чудакова: «Отношение творчества Н. В. Гоголя к западноевропейским литературам» (Киев, 1908), в которой тщательно сопоставлены все фактические данные по вопросу, а в приложениях приведены указатели: 1) иностранных авторов, известных Гоголю, 2) произведений западноевропейских литератур в русских переводах 20-х и 30-х годов XIX в., 3) книг исторических на иностранных языках, подаренных Г. Данилевскому, 4) переводных сочинений в библиотеке Д. П. Трощинского, коей Гоголь пользовался еще гимназистом. Среди общих психологических и литературных оценок выделяются: Алексея Н. Веселовского статьи о «Мертвых душах» и отношениях Гоголя и Чаадаева в «Этюдах и характеристиках» (4-е изд., М., 1912), парадоксальная книга Д.С. Мережковского «Гоголь и черт» (М., 1906; другое издание: «Гоголь. Творчество, жизнь и религия», «Пантеон», 1909; также — в составе собрания сочинений Мережковского); блестящий этюд Валерия Брюсова : «Испепеленный. К характеристике Гоголя» (М., 1909); книга С.Н. Шамбинаго: «Трилогия романтизма. Н. В. Гоголь». (М., 1911); этюды В. В. Розанова в книге «Легенда о Великом инквизиторе» и в журнале «Весы» (1909, № 8 и 9). Для нужд школы и самообразования лучшими изданиями являются: 1) первый выпуск «Историко-литературной библиотеки» под редакцией А. Е. Грузинского : «Н. В. Гоголь в воспоминаниях современников и переписке. Составил В. В. Каллаш»; здесь имеются вступительная статья и библиографические указания составителя, одного из видных знатоков Гоголя, и прекрасный выбор воспоминаний о Гоголе и его писем; 2) «Русская критическая литература о произведениях Н. В. Гоголя. Сборник критико-библиографических статей. Собрал В. Зелинский. Три части» (4-е изд., М., 1910); 3) «Н. В. Гоголь. Сборник историко-литературных статей. Составил В. И. Покровский» (3-е изд., М., 1910); 4) «Словарь литературных типов», выпуск 4-й, под редакцией Н. Д. Носкова (СПб., 1910). Библиография обширной гоголевской литературы исчерпана в следующих трудах, взаимно дополняющих друг друга: П. А. Заболотский «Н. В. Гоголь в русской литературе (библиографический обзор)»; «Гоголевский Сборник» Нежинского Института, Киев, 1902; ср. его же «Опыт обзора материалов для библиографии Н. В. Гоголя в юношескую пору» («Известия II Отделения Академии Наук», 1902, т. VII, кн. 2); Н. Коробка «Итоги гоголевской юбилейной литературы» («Журнал Министерства Народного Просвещения», 1904, № 4 и 5); С. А. Венгеров «Источники словаря русских писателей», т. I (СПб., 1900); С. Л. Бертенсон «Библиографический указатель литературы о Гоголе за 1900 — 1909 годы» («Известия II Отделения Академии Наук», 1909, т. XIV, кн. 4); дополнения за 1910 г. — там же, 1912, т. XVII, кн. 2); А. Лебедев «Поэт-христианин. Библиографическая монография» (Саратов, 1911).(1809 — 1852)
Он родился 20 марта 1809 г. в местечке Сорочинцах (на границе Полтавского и Миргородского уездов) и происходил из старинного малороссийского рода; в смутные времена Малороссии некоторые из его предков приставали и к польскому шляхетству, и еще дед Гоголя, Афанасий Демьянович, писал в официальной бумаге, что «его предки, фамилией Гоголь, польской нации», хотя сам он был настоящий малоросс, и иные считали его прототипом героя «Старосветских помещиков». Прадед, Ян Гоголь, питомец киевской академии, «вышедши в российскую сторону», поселился в Полтавском крае, и от него пошло прозвание «Гоголей-Яновских». Сам Гоголь, по-видимому, не знал о происхождении этой прибавки и впоследствии отбросил ее, говоря, что ее поляки выдумали. Отец Гоголя, Василий Афанасьевич, умер, когда сыну было 15 лет; но полагают, что сценическая деятельность отца, который был человек веселого характера и замечательный рассказчик, не осталась без влияния на вкусы будущего писателя, у которого рано проявилась склонность к театру. Жизнь в деревне до школы и после, в каникулы, шла в полнейшей обстановке малорусского быта, панского и крестьянского. В этих впечатлениях был корень позднейших малорусских повестей Гоголя, его исторических и этнографических интересов; впоследствии, из Петербурга, Гоголь постоянно обращался к матери, когда ему требовались новые бытовые подробности для его малороссийских повестей. Влиянию матери приписывают задатки религиозности, впоследствии овладевшей всем существом Гоголя, а также и недостатки воспитания: мать окружала его настоящим обожанием, и это могло быть одним из источников его самомнения, которое, с другой стороны, рано порождалось инстинктивным сознанием таившейся в нем гениальной силы. Десяти лет Гоголя отвезли в Полтаву для приготовления в Гимназию, к одному из тамошних учителей; затем он поступил в гимназию высших наук в Нежине (с мая 1821 г. по июнь 1828 г.), где был сначала своекоштным, потом пансионером гимназии. Гоголь не был прилежным учеником, но обладал прекрасной памятью, в несколько дней подготовлялся к экзаменам и переходил из класса в класс; он был очень слаб в языках и делал успехи только в рисовании и русской словесности. В плохом обучении была, по-видимому, виновата и сама гимназия высших наук, на первое время дурно организованная; например, преподаватель словесности был поклонник Хераскова и Державина и враг новейшей поэзии, особенно Пушкина. Недостатки школы восполнялись самообразованием в товарищеском кружке, где нашлись люди, разделявшие с Гоголем литературные интересы (Высоцкий, по-видимому, имевший тогда на него немалое влияние; А. С. Данилевский, оставшийся его другом на всю жизнь, как и Н. Прокопович; Нестор Кукольник, с которым, впрочем, Гоголь никогда не сходился). Товарищи выписывали в складчину журналы; затеяли свой рукописный журнал, где Гоголь много писал в стихах. С литературными интересами развилась и любовь к театру, где Гоголь, уже тогда отличавшийся необычным комизмом, был самым ревностным участником (еще со второго года пребывания в Нежине). Юношеские опыты Гоголя складывались в стиле романтической риторики — не во вкусе Пушкина, которым Гоголь уже тогда восхищался, а скорее, во вкусе Бестужева-Марлинского. Смерть отца была тяжелым ударом для всей семьи. Заботы о делах ложатся и на Гоголя, он дает советы, успокаивает мать, должен думать о будущем устройстве своих собственных дел. К концу пребывания в гимназии он мечтает о широкой общественной деятельности, которая, однако, видится ему вовсе не на литературном поприще; без сомнения, под влиянием всего окружающего, он думает выдвинуться и приносить пользу обществу на службе, к которой на деле он был совершенно неспособен. Таким образом, планы будущего были неясны; но любопытно, что Гоголем владела глубокая уверенность, что ему предстоит широкое поприще; он говорит уже об указаниях провидения и не может удовлетвориться тем, чем довольствуются простые «существователи», по его выражению, какими было большинство его нежинских товарищей. В декабре 1828 г. Гоголь выехал в Петербург. Здесь на первый раз ждало его жестокое разочарование: скромные его средства оказались в большом городе очень скудными; блестящие надежды не осуществлялись так скоро, как он ожидал. Его письма домой за то время смешаны из этого разочарования и из широких ожиданий в будущем, хотя и туманных. В запасе у него было много характера и практической предприимчивости: он пробовал поступить на сцену, сделаться чиновником, отдаться литературе. В актеры его не приняли; служба была так бессодержательна, что он стал ею тотчас тяготиться; тем сильнее привлекало его литературное поприще. В Петербурге он на первое время очутился в малорусском кружке, отчасти из прежних товарищей. Он нашел, что Малороссия возбуждает в обществе интерес; испытанные неудачи обратили его поэтические мечтания к родной Малороссии, и отсюда возникли первые планы труда, который должен был дать исход потребности художественного творчества, а вместе принести и практическую пользу: это были планы «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Но прежде он издал, под псевдонимом В. Алова, ту романтическую идиллию: «Ганц Кюхельгартен» (1829), которая была написана еще в Нежине (он сам пометил ее 1827 г.) и герою которой приданы те идеальные мечты и стремления, какими он сам был исполнен в последние годы нежинской жизни. Вскоре по выходе книжки в свет он сам уничтожил ее, когда критика отнеслась неблагосклонно к его произведению. В беспокойном искании жизненного дела, Гоголь в это время отправился за границу, морем в Любек, но через месяц вернулся опять в Петербург (в сентябре 1829 г.) и после загадочно оправдывал эту странную выходку тем, что Бог указал ему путь в чужую землю, или ссылался на какую-то безнадежную любовь: в действительности, он бежал от самого себя, от разлада своих высоких, а также высокомерных, мечтаний с практической жизнью. «Его тянуло в какую-то фантастическую страну счастья и разумного производительного труда», — говорит его биограф; такой страной представлялась ему Америка. На деле, вместо Америки, он попал на службу в департамент уделов (апрель, 1830) и оставался там до 1832 г. Еще раньше одно обстоятельство возымело решительное влияние на его дальнейшую судьбу и на его литературную деятельность: это было сближение с кругом Жуковского и Пушкина. Неудача с «Ганцом Кюхельгартеном» была уже некоторым указанием на необходимость другого литературного пути; но еще раньше, с первых месяцев 1828 г., Гоголь осаждает мать просьбами о присылке ему сведений о малорусских обычаях, преданиях, костюмах, а также о присылке «записок, веденных предками какой-нибудь старинной фамилии, рукописей стародавних» и пр. Все это был материал для будущих рассказов из малороссийского быта и преданий, которые стали первым началом его литературной славы. Он уже принимал некоторое участие в тогдашних изданиях: в начале 1830 г. в старых «Отечественных Записках» Свиньина напечатан был, с переправками редакции, «Вечер накануне Ивана Купала»; в то же время (1829) были начаты или написаны «Сорочинская ярмарка» и «Майская ночь». Другие сочинения Гоголь печатал тогда в изданиях барона Дельвига, «Литературной Газете» и «Северных Цветах», где, например, была помещена глава из исторического романа «Гетман». Быть может, Дельвиг рекомендовал его Жуковскому, который принял Гоголя с большим радушием: по-видимому, между ними с первого раза сказалось взаимное сочувствие людей родственных по любви к искусству, по религиозности, наклонной к мистицизму, — после они сблизились очень тесно. Жуковский сдал молодого человека на руки Плетневу с просьбой его пристроить, и, действительно, уже в феврале 1831 г. Плетнев рекомендовал Гоголя на должность учителя в патриотическом институте, где сам был инспектором. Узнав ближе Гоголя, Плетнев ждал случая «подвести его под благословение Пушкина»; это случилось в мае того же года. Вступление Гоголя в этот круг, вскоре оценивший в нем великий начинающий талант, имело великое влияние на всю его судьбу. Перед ним раскрывалась, наконец, перспектива широкой деятельности, о которой он мечтал, — но на поприще не служебном, а литературном. В материальном отношении Гоголю могло помочь то, что, кроме места в институте, Плетнев доставил ему частные занятия у Лонгвиновых, Балабиных, Васильчиковых; но главное было в нравственном влиянии, какое встретило Гоголя в новой среде. Он вошел в круг лиц, стоявших во главе русской художественной литературы: его давние поэтические стремления могли теперь развиваться во всей широте, инстинктивное понимание искусства могло стать глубоким сознанием; личность Пушкина произвела на него чрезвычайное впечатление и навсегда осталась для него предметом поклонения. Служение искусству становилось для него высоким и строгим нравственным долгом, требования которого он старался исполнять свято. Отсюда, между прочим, его медлительная манера работы, долгое определение и выработка плана и всех подробностей. Общество людей с широким литературным образованием и вообще было полезно для юноши со скудными познаниями, вынесенными из школы: его наблюдательность становится глубже, и с каждым новым произведением повышалось художественное творчество. У Жуковского Гоголь встречал избранный круг, частью литературный, частью аристократический; в последнем у него завязались отношения, игравшие потом немалую роль в его жизни, например, с Виельгорскими, у Балабиных он встретился с блестящей фрейлиной А. О. Россет, впоследствии Смирновой. Горизонт его жизненных наблюдений расширялся, давнишние стремления получили почву, и высокое понятие Гоголя о своем предназначении уже теперь впадало в крайнее самомнение: с одной стороны, его настроение становилось возвышенным идеализмом, с другой — возникала уже возможность тех глубоких ошибок, какими отмечены последние годы его жизни. Эта пора была самой деятельной эпохой его творчества. После небольших трудов, выше частью названных, его первым крупным литературным делом, положившим начало его славе, были: «Вечера на хуторе близ Диканьки. Повести, изданные пасечником Рудым Паньком», вышедшие в Петербурге в 1831 и 1832 годах, двумя частями (в первой были помещены «Сорочинская ярмарка», «Вечер накануне Ивана Купала», «Майская ночь, или Утопленница», «Пропавшая грамота»; во второй — «Ночь перед Рождеством», «Страшная месть, старинная быль», «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», «Заколдованное место»). Известно, какое впечатление произвели на Пушкина эти рассказы, изображавшие невиданным прежде образом картины малорусского быта, блиставшие веселостью и тонким юмором; на первый раз не была понята вся глубина этого таланта, способного на великие создания. Следующими сборниками были сначала «Арабески», потом «Миргород», оба вышедшие в 1835 г. и составленные отчасти из статей, печатанных в 1830 — 1834 годах, отчасти из новых произведений, явившихся здесь впервые. Литературная слава Гоголя установилась теперь окончательно. Он вырос и в глазах его ближайшего круга, и в особенности в сочувствиях молодого литературного поколения; оно уже угадывало в нем великую силу, которой предстоит совершить переворот в ходе нашей литературы. Тем временем в личной жизни Гоголя происходили события, различным образом влиявшие на внутренний склад его мысли и фантазии и на его внешние дела. В 1832 г. он в первый раз был на родине после окончания курса в Нежине. Путь лежал через Москву, где он познакомился с людьми, которые стали потом его более или менее близкими друзьями: с Погодиным, Максимовичем, Щепкиным, С. Т. Аксаковым. Пребывание дома сначала окружало его впечатлениями родной любимой обстановки, воспоминаниями прошлого, но затем и тяжелыми разочарованиями. Домашние дела были расстроены; сам Гоголь уже не был восторженным юношей, каким оставил родину; жизненный опыт научил его вглядываться глубже в действительность и за ее внешней оболочкой видеть ее часто печальную, даже трагическую основу. Уже вскоре его «Вечера» стали казаться ему поверхностным юношеским опытом, плодом той «молодости, во время которой не приходят на ум никакие вопросы». Малорусская жизнь и теперь доставляла материал для его фантазии, но настроение было уже иное: в повестях «Миргорода» постоянно звучит эта грустная нота, доходящая до высокого пафоса. Вернувшись в Петербург, Гоголь усиленно работал над своими произведениями: это была вообще самая деятельная пора его творческой деятельности; он продолжал вместе с тем строить планы жизни. С конца 1833 г. он увлекся мыслью столь же несбыточной, как были его прежние планы относительно службы: ему казалось, что он может выступить на ученое поприще. В то время приготовлялось открытие Киевского университета, и он мечтал занять там кафедру истории, которую преподавал девицам в патриотическом институте. В Киев приглашали Максимовича; Гоголь думал основаться вместе с ним в Киеве, желал зазвать туда и Погодина; в Киеве ему представлялись, наконец, русские Афины, где сам он думал написать нечто небывалое по всеобщей истории, а вместе с тем изучать малороссийскую старину. К его огорчению, оказалось, что кафедра истории была отдана другому лицу; но зато вскоре ему предложена была такая же кафедра в Петербургском университете, благодаря влиянию его высоких литературный друзей. Он действительно занял эту кафедру: раз или два ему удалось прочесть эффектную лекцию, но затем задача оказалась ему не по силам, и он сам отказался от профессуры в 1835 г. Это была, конечно, большая самонадеянность; но вина его была не так велика, если вспомнить, что планы Гоголя не казались странными ни его друзьям, в числе которых были Погодин и Максимович, сами профессора, ни министерству просвещения, которое сочло возможным дать профессуру молодому человеку, кончившему с грехом пополам курс гимназии; так невысок был еще весь уровень тогдашней университетской науки. В 1832 г. его работы несколько приостановились за всякими домашними и личными хлопотами; но уже в 1833 г. он снова усиленно работает, и результатом этих годов были два упомянутые сборника. Сначала вышли «Арабески» (две части, СПб., 1835), где было помещено несколько статей популярно-научного содержания по истории и искусству («Скульптура, живопись и музыка»; несколько слов о Пушкине; об архитектуре; о картине Брюллова; о преподавании всеобщей истории; взгляд на состояние Малороссии; о малороссийских песнях и прочее), но вместе с тем и новые повести: «Портрет», «Невский проспект» и «Записки сумасшедшего». Потом в том же году вышел: «Миргород. Повести, служащие продолжением Вечеров на хуторе близ Диканьки» (две части, СПб., 1835). Здесь помещен был целый ряд произведений, в которых раскрывались новые поразительные черты таланта Гоголя. В первой части «Миргорода» появились «Старосветские помещики» и «Тарас Бульба», во второй — «Вий» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». «Тарас Бульба» явился здесь в первом очерке, который гораздо шире был разработан Гоголем впоследствии (1842). К этим первым тридцатым годам относятся замыслы и некоторых других произведений Гоголя, как знаменитая «Шинель», «Коляска», может быть, «Портрет» в его переделанной редакции; эти произведения явились в «Современнике» Пушкина (1836) и Плетнева (1842); к более позднему пребыванию в Италии относится «Рим» в «Москвитянине» Погодина (1842). К 1834 г. относят и первый замысел «Ревизора». Сохранившиеся рукописи Гоголя указывают вообще, что он работал над своими произведениями чрезвычайно тщательно: по тому, что уцелело из этих рукописей, видно, как произведение, в его известной нам, законченной форме, вырастало постепенно из первоначального очерка, все более осложняясь подробностями и достигая, наконец, той удивительной художественной полноты и жизненности, с какими мы знаем их по завершении процесса, тянувшегося иногда целые годы. Известно, что основной сюжет «Ревизора», как и сюжет «Мертвых душ», был сообщен Гоголю Пушкиным; но понятно, что в том и другом случае все создание, начиная от плана и до последних частностей, было плодом собственного творчества Гоголя: анекдот, который мог быть рассказан в нескольких строках, превращался в богатое художественное произведение. «Ревизор», кажется, в особенности вызвал у Гоголя эту бесконечную работу определения плана и деталей исполнения; существует целый ряд набросков, в целом и частями, и первая печатная форма комедии явилась в 1836 г. Старая страсть к театру овладела Гоголем в чрезвычайной степени: комедия не выходила у него из головы; его томительно увлекала мысль стать лицом к лицу с обществом; он с величайшей заботливостью старался о том, чтобы пьеса была исполнена вполне согласно с его собственной идеей о характерах и действии; постановка встречала разнообразные препятствия, в том числе цензурные, и, наконец, могла осуществиться только по воле императора Николая. «Ревизор» имел необычайное действие: ничего подобного не видала русская сцена; действительность русской жизни была передана с такой силой и правдой, что хотя, как говорил сам Гоголь, дело шло только о шести провинциальных чиновниках, оказавшихся плутами, на него восстало все то общество, которое почувствовало, что дело идет о целом принципе, о целом порядке жизни, в котором и само оно пребывает. Но, с другой стороны, комедия встречена была с величайшим энтузиазмом теми лучшими элементами общества, которые сознавали существование этих недостатков и необходимость обличения, и в особенности молодым литературным поколением, увидевшим здесь еще раз, как в прежних произведениях любимого писателя, целое откровение, новый, возникающий период русского художества и русской общественности. Это последнее впечатление было, вероятно, не вполне понятно Гоголю: он не задавался еще столь широкими общественными стремлениями или надеждами, как его молодые почитатели; он стоял вполне на точке зрения своих друзей Пушкинского круга, хотел только больше честности и правды в данном порядке вещей, и потому-то его особенно поразили те вопли осуждения, которые поднялись против него. Впоследствии, в «Театральном разъезде после представления новой комедии», он, с одной стороны, передал то впечатление, какое произвел «Ревизор» в различных слоях общества, а с другой — высказал свои собственные мысли о великом значении театра и художественной правды. Первые драматические планы явились у Гоголя еще раньше «Ревизора». В 1833 г. он поглощен был комедией «Владимир 3-й степени»; она не была им докончена, но материал ее послужил для нескольких драматических эпизодов, как «Утро делового человека», «Тяжба», «Лакейская» и «Отрывок». Первая из этих пьес явилась в «Современнике» Пушкина (1836), остальные — в первом собрании его сочинений (1842). В том же собрании явились в первый раз: «Женитьба», первые наброски которой относятся к тому же 1833 г., и «Игроки», задуманные в половине тридцатых годов. Утомленный усиленными работами последних лет и нравственными тревогами, каких стоил ему «Ревизор», Гоголь решился отдохнуть вдали от этой толпы общества, под другим небом. В июне 1836 г. он уехал за границу, где пробыл потом, с перерывами приездов в Россию, в течение многих лет. Пребывание в «прекрасном далеке» на первый раз укрепило и успокоило его, дало ему возможность завершить его величайшее произведение «Мертвые души», — но стало зародышем и глубоко фатальных явлений. Разобщение с жизнью, усиленное удаление в самого себя, экзальтация религиозного чувства повели к пиэтистическому преувеличению, которое закончилось его последней книгой, составившей как бы отрицание его собственного художественного дела... Выехав за границу, он жил в Германии, Швейцарии, зиму провел с А. Данилевским в Париже, где встретился и особенно сблизился с Смирновой, и где его застало известие о смерти Пушкина, страшно его поразившее. В марте 1837 г. он был в Риме, который чрезвычайно ему полюбился и стал для него как бы второй родиной. Европейская политическая и общественная жизнь всегда оставалась чужда и совсем незнакома Гоголю; его привлекали природа и произведения искусства, а тогдашний Рим только и представлял эти интересы. Гоголь изучал памятники древности, картинные галереи, посещал мастерские художников, любовался народной жизнью и любил показывать Рим, «угощать» им приезжих русских знакомых и приятелей. Но в Риме он и усиленно работал: главным предметом этой работы были «Мертвые души», задуманные еще в Петербурге в 1835 г.; здесь же в Риме закончил он «Шинель», писал повесть «Анунциата», переделанную потом в «Рим», писал трагедию из быта запорожцев, которую, впрочем, после нескольких переделок уничтожил. Осенью 1839 г. он, вместе с Погодиным, отправился в Россию, в Москву, где его с восторгом встретили Аксаковы. Потом он поехал в Петербург, где ему надо было взять сестер из института; затем опять вернулся в Москву; в Петербурге и в Москве он читал ближайшим друзьям законченные главы «Мертвых душ». Устроив несколько свои дела, Гоголь опять отправился за границу, в любимый Рим; друзьям он обещал вернуться через год и привезти готовый первый том «Мертвых душ». К лету 1841 г. этот первый том был готов. В сентябре этого года Гоголь отправился в Россию печатать свою книгу. Ему снова пришлось пережить тяжелые тревоги, какие испытал он некогда при постановке на сцену «Ревизора». Книга была представлена сначала в московскую цензуру, которая собиралась совсем запретить ее; затем книга отдана в цензуру петербургскую и, благодаря участию влиятельных друзей Гоголя, была, с некоторыми исключениями, дозволена. Она вышла в свет в Москве («Похождения Чичикова, или Мертвые души, поэма Н. Гоголя», М., 1842). В июне Гоголь опять уехал за границу. Это последнее пребывание за границей было окончательным переломом в душевном состоянии Гоголя. Он жил то в Риме, то в Германии, во Франкфурте, Дюссельдорфе, то в Ницце, то в Париже, то в Остенде, часто в кружке его ближайших друзей, Жуковского, Смирновой, Виельгорских, Толстых, и в нем все сильнее развивалось то пиэтистическое направление, о котором упомянуто выше. Высокое представление о своем таланте и лежащей в нем обязанности повело его к убеждению, что он творит нечто провиденциальное: для того чтобы обличать людские пороки и широко смотреть на жизнь, надо стремиться к внутреннему совершенствованию, которое дается только богомыслием. Несколько раз пришлось ему перенести тяжелые болезни, которые еще увеличивали его религиозное настроение; в своем кругу он находил удобную почву для развития религиозной экзальтации, — он принимал пророческий тон, самоуверенно делал наставления своим друзьям и, в конце концов, приходил к убеждению, что сделанное им до сих пор было недостойно той высокой цели, к которой он теперь считал себя призванным. Если прежде он говорил, что первый том его поэмы есть не больше, как крыльцо к тому дворцу, который в нем строится, то теперь он готов был отвергать все им написанное, как греховное и недостойное его высокого посланничества. Однажды, в минуту тяжелого раздумья об исполнении своего долга, он сжег второй том «Мертвых душ», принес его в жертву Богу, и его уму представилось новое содержание книги, просветленное и очищенное; ему казалось, что он понял теперь, как надо писать, чтобы «устремить все общество к прекрасному». Началась новая работа, а тем временем его заняла другая мысль: ему скорее хотелось сказать обществу то, что он считал для него полезным, и он решил собрать в одну книгу все, писанное им в последние годы к друзьям в духе своего нового настроения, и поручил издать эту книгу Плетневу. Это были «Выбранные места из переписки с друзьями» (СПб., 1847). Большая часть писем, составляющих эту книгу, относится к 1845 и 1846 годам, той поре, когда это настроение Гоголя достигло своего высшего развития. Книга произвела тяжелое впечатление даже на личных друзей Гоголя своим тоном пророчества и учительства, проповедью смирения, из-за которой виднелось, однако, крайнее самомнение; осуждениями прежних трудов, в которых русская литература видела одно из своих лучших украшений; полным одобрением тех общественных порядков, несостоятельность которых была ясна просвещенным людям без различия партий. Но впечатление книги на литературных поклонников Гоголя было удручающее. Высшая степень негодования, возбужденного «Выбранными местами», выразилась в известном письме Белинского, на которое Гоголь не умел ответить. По-видимому, он до конца не отдал себе отчета в этом значении своей книги. Нападения на нее он объяснял отчасти и своей ошибкой, преувеличением учительского тона, и тем, что цензура не пропустила в книге нескольких важных писем; но нападения прежних литературных приверженцев он мог объяснить только расчетами партий и самолюбий. Общественный смысл этой полемики от него ускользал; сам он, давно оставив Россию, сохранял те неопределенные общественные понятия, какие приобрел в старом Пушкинском кружке, был чужд возникшему с тех пор литературно-общественному брожению и видел в нем только эфемерные споры литераторов. В подобном смысле были им тогда написаны «Предисловие ко второму изданию Мертвых душ»; «Развязка Ревизора», где свободному художественному созданию он хотел придать натянутый характер какой-то нравоучительной аллегории, и «Предуведомление», где объявлялось, что четвертое и пятое издание «Ревизора» будут продаваться в пользу бедных... Неудача книги произвела на Гоголя подавляющее действие. Он должен был сознаться, что ошибка была сделана; даже друзья, как С.Т. Аксаков, говорили ему, что ошибка была грубая и жалкая; сам он сознавался Жуковскому: «я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее». В его письмах с 1847 г. уже нет прежнего высокомерного тона проповедничества и учительства; он увидел, что описывать русскую жизнь можно только посреди нее и изучая ее. Убежищем его осталось религиозное чувство: он решил, что не может продолжать работы, не исполнив давнишнего намерения поклониться Святому Гробу. В конце 1847 г. он переехал в Неаполь и в начале 1848 г. отплыл в Палестину, откуда через Константинополь и Одессу вернулся окончательно в Россию. Пребывание в Иерусалиме не произвело того действия, какого он ожидал. «Еще никогда не был я так мало доволен состоянием сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима, — говорит он. — У Гроба Господня я был как будто затем, чтобы там на месте почувствовать, как много во мне холода сердечного, как много себялюбия и самолюбия». Свои впечатления от Палестины Гоголь называет сонными; застигнутый однажды дождем в Назарете, он думал, что просто сидит в России на станции. Он пробыл конец весны и лето в деревне у матери, а 1 сентября переехал в Москву; лето 1849 г. проводил у Смирновой в деревне и в Калуге, где муж Смирновой был губернатором; лето 1850 г. прожил опять в своей семье; потом жил некоторое время в Одессе, был еще раз дома, а с осени 1851 г. поселился опять в Москве, где жил в доме графа А.П. Толстого. Он продолжал работать над вторым томом «Мертвых душ» и читал отрывки из него у Аксаковых, но в нем продолжалась та же мучительная борьба между художником и пиэтистом, которая шла в нем с начала сороковых годов. По своему обыкновению, он много раз переделывал написанное, вероятно, поддаваясь то одному, то другому настроению. Между тем его здоровье все более слабело; в январе 1852 г. его поразила смерть жены Хомякова, которая была сестрой его друга Языкова; им овладел страх смерти; он бросил литературные занятия, стал говеть на масленице; однажды, когда он проводил ночь в молитве, ему послышались голоса, говорившие, что он скоро умрет. Однажды ночью среди религиозных размышлений им овладел религиозный ужас и сомнение, что он не так исполнил долг, наложенный на него Богом; он разбудил слугу, велел открыть трубу камина и, отобрав из портфеля бумаги, сжег их. Наутро, когда его сознание прояснилось, он с раскаянием рассказал об этом графу Толстому и считал, что это сделано было под влиянием злого духа; с тех пор он впал в мрачное уныние и через несколько дней умер, 21 февраля 1852 г. Он похоронен в Москве, в Даниловом монастыре, и на его памятнике помещены слова пророка Иеремии: «Горьким моим словом посмеюся». Изучение исторического значения Гоголя не завершено и до сих пор. Настоящий период русской литературы еще не вышел из-под его влияния, и его деятельность представляет разнообразные стороны, которые выясняются с ходом самой истории. В первое время, когда совершились последние факты деятельности Гоголя, полагалось, что она представляет два периода: один, где он служил прогрессивным стремлениям общества, и другой, когда он стал открыто на стороне неподвижного консерватизма. Более внимательное изучение биографии Гоголя, особенно его переписки, раскрывшей его внутреннюю жизнь, показало, что как, по-видимому, ни противоположны, мотивы его повестей, «Ревизора» и «Мертвых душ», с одной стороны, и «Выбранных мест», с другой, в самой личности писателя не было того перелома, какой в ней предполагался, не было брошено одно направление и принято другое, противоположное; напротив, это была одна цельная внутренняя жизнь, где уже в раннюю пору были задатки позднейших явлений, где не прекращалась основная черта этой жизни: служение искусству; но эта личная жизнь была надломлена теми противоречиями, с какими ей пришлось считаться в духовных началах жизни и в действительности. Гоголь не был мыслитель, но это был великий художник. О свойствах своего таланта сам он говорил: «У меня только то и выходило хорошо, что взято было мной из действительности, из данных, мне известных»... «Воображение мое до сих пор не подарило меня ни одним замечательным характером и не создало ни одной такой вещи, которую где-нибудь не подметил мой взгляд в натуре». Нельзя было проще и сильнее указать ту глубокую основу реализма, которая лежала в его таланте, но великое свойство его дарования заключалось и в том, что эти черты действительности он возводил «в перл создания». И изображенные им лица не были повторением действительности: они были целыми художественными типами, в которых была глубоко понята человеческая природа. Его герои, как редко у кого-либо другого из русских писателей, становились нарицательными именами, и до него в нашей литературе не было примера, чтобы в самом скромном человеческом существовании была открываема так поразительно внутренняя жизнь. Другая личная черта Гоголя заключалась в том, что с самых ранних лет, с первых проблесков молодого сознания, его волновали возвышенные стремления, желание послужить обществу чем-то высоким и благотворным; с ранних лет ему было ненавистно ограниченное самодовольство, лишенное внутреннего содержания, и эта черта сказалась потом, в тридцатых годах, сознательным желанием обличать общественные язвы и испорченность, и она же развилась в высокое представление о значении искусства, стоящего над толпой как высшее просветление идеала... Но Гоголь был человеком своего времени и общества. Из школы он вынес немного; не мудрено, что у юноши не было определенного образа мыслей; но для этого не было задатка и в его дальнейшем образовании. Его мнения о коренных вопросах нравственности и общественной жизни оставались и теперь патриархально-простодушными. В нем созревал могущественный талант, — его чувство и наблюдательность глубоко проникали в жизненные явления, — но его мысль не останавливалась на причинах этих явлений. Он рано был исполнен великодушного и благородного стремления к человеческому благу, сочувствия к человеческому страданию; он находил для их выражения возвышенный, поэтический язык, глубокий юмор и потрясающие картины; но эти стремления оставались на степени чувства, художественного проницания, идеальной отвлеченности — в том смысле, что при всей их силе Гоголь не переводил их в практическую мысль улучшения общественного, и когда стали указывать ему иную точку зрения, он уже не мог понять ее... Все коренные представления Гоголя о жизни и литературе были представления Пушкинского круга. Гоголь вступал в него юношей, а лица этого круга были уже люди зрелого развития, более обширного образования, значительного положения в обществе; Пушкин и Жуковский — на верху своей поэтической славы.
ГОГОЛЬ Николай Васильевич [20 марта (1 апреля) 1809, местечко Великие Сорочинцы Миргородского уезда Полтавской губернии — 21 февраля (4 марта) 1852, Москва], русский писатель.
Литературную известность Гоголю принес сборник «Вечера на хуторе близ Диканьки» (1831-1832), насыщенный украинским этнографическим материалом, романтическими настроениями, лиризмом и юмором. Повести из сборников «Миргород» и «Арабески» (оба— 1835) открывают реалистический период творчества Гоголя. Тема униженности «маленького человека» наиболее полно воплотилась в повести «Шинель» (1842), с которой связано становление натуральной школы. Гротескное начало «петербургских повестей» («Нос», «Портрет») получило развитие в комедии «Ревизор» (постановка 1836) как фантасмагория чиновничье-бюрократического мира. В поэме-романе «Мертвые души» (1-й том — 1842) сатирическое осмеяние помещичьей России соединилось с пафосом духовного преображения человека. Религиозно-публицистическая книга «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847) вызвала критическое письмо В. Г. Белинского. В 1852 Гоголь сжег рукопись второго тома «Мертвых душ». Гоголь оказал решающее влияние на утверждение гуманистических и демократических принципов в русской литературе.
Семья. Детские годы
Будущий классик русской литературы происходил из помещичьей семьи среднего достатка: у Гоголей было около 400 душ крепостных и свыше 1000 десятин земли. Предки писателя со стороны отца были потомственными священниками, однако дед писателя Афанасий Демьянович оставил духовное поприще и поступил на службу в гетманскую канцелярию; именно он прибавил к своей фамилии Яновский другую — Гоголь, что должно было продемонстрировать происхождение рода от известного в украинской истории 17 века полковника Евстафия (Остапа) Гоголя (факт этот не находит достаточного подтверждения). Отец, Василий Афанасьевич, служил при Малороссийском почтамте. Мать, Марья Ивановна, происходившая из помещичьей семьи Косяровских, слыла первой красавицей на Полтавщине; замуж за Василия Афанасьевича она вышла четырнадцати лет. В семье, помимо Николая, было еще пятеро детей. Детские годы будущий писатель провел в родном имении Васильевке (другое название Яновщина), наведываясь вместе с родителями в окрестные места — Диканьку, принадлежавшую министру внутренних дел В. П. Кочубею, в Обуховку, где жил писатель В. В. Капнист, но особенно часто в Кибинцы, имение бывшего министра, дальнего родственника Гоголя со стороны матери — Д. П. Трощинского. С Кибинцами, где была обширная библиотека и домашний театр, связаны ранние художественные переживания будущего писателя. Другим источником сильных впечаилений мальчика служили исторические предания и библейские сюжеты, в частности, рассказываемое матерью пророчество о Страшном суде с напоминанием о неминуемом наказании грешников. С тех пор Гоголь, по выражению исследователя К. В. Мочульского, постоянно жил «под террором загробного воздаяния».
«Задумываться о будущем я начал рано...». Годы учения. Переезд в Петербург
Вначале Николай учился в Полтавском уездном училище (1818-1819), потом брал частные уроки у полтавского учителя Гавриила Сорочинского, проживая у него на квартире, а в мае 1821 поступил в только что основанную Нежинскую гимназию высших наук. Учился Гоголь довольно средне, зато отличался в гимназическом театре — как актер и декоратор. К гимназическому периоду относятся первые литературные опыты в стихах и в прозе, преимущественно «в лирическом и сурьезном роде», но также и в комическом духе, например, сатира «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан» (не сохранилась). Больше всего, однако, Гоголя занимает в это время мысль о государственной службе на поприще юстиции; такое решение возникло не без влияния профессора Н. Г. Белоусова, преподававшего естественное право и уволенного впоследствии из гимназии по обвинению в «вольнодумстве» (во время расследования Гоголь давал показания в его пользу).
По окончании гимназии Гоголь в декабре 1828 вместе с одним из своих ближайших друзей А. С. Данилевским приезжает в Петербург, где его подстерегает ряд ударов и разочарований: не удается получить желаемого места; поэма «Ганц Кюхельгартен», написанная, очевидно, еще в гимназическую пору и изданная в 1829 (под псевдонимом В. Алов) встречает убийственные отклики рецензентов (Гоголь тотчас же скупает почти весь тираж книги и предает его огню); к этому, возможно, прибавились любовные переживания, о которых он говорил в письме к матери (от 24 июля 1829). Все это заставляет Гоголя внезапно уехать из Петербурга в Германию.
По возвращении в Россию (в сентябре того же года) Гоголю наконец удается определиться на службу — вначале в Департамент государственного хозяйства и публичных зданий, а затем в Департамент уделов. Чиновничья деятельность не приносит Гоголю удовлетворения; зато новые его публикации (повесть «Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала», статьи и эссе) обращают на него все большее внимание. Писатель завязывает обширные литературные знакомства, в частности, с В. А. Жуковским, П. А. Плетневым, который у себя дома в мае 1831 (очевидно, 20-го) представил Гоголя А. С. Пушкину.
«Вечера на хуторе близ Диканьки»
Осенью того же года выходит 1-я часть сборника повестей из украинской жизни «Вечера на хуторе близ Диканьки» (в следующем году появилась 2-я часть), восторженно встреченная Пушкиным: «Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия!...». Вместе с тем «веселость» гоголевской книги обнаруживала различные оттенки — от беззаботного подтрунивания до мрачного комизма, близкого к черному юмору. При всей полноте и искренности чувств гоголевских персонажей мир, в котором они живут, трагически конфликтен: происходит расторжение природных и родственных связей, в естественный порядок вещей вторгаются таинственные ирреальные силы (фантастическое опирается главным образом на народную демонологию). Уже в «Вечерах...» проявилось необыкновенное искусство Гоголя создавать цельный, законченный и живущий по собственным законам художественный космос.
После выхода первой прозаической книги Гоголь — знаменитый писатель. Летом 1832 его с воодушевлением встречают в Москве, где он знакомится с М. П. Погодиным, С. Т. Аксаковым и его семейством, М. С. Щепкиным и другими. Следующая поездка Гоголя в Москву, столь же успешная, состоялась летом 1835. К концу этого года он оставляет поприще педагогики (с лета 1834 занимал должность адъюнкт-профессора всеобщей истории Санкт-Петербургского университета) и целиком посвящает себя литературному труду.
«Миргородский» и «петербургский» циклы. «Ревизор»
1835 год необычаен по творческой интенсивности и широте гоголевских замыслов. В этот год выходят следующие два сборника прозаических произведений — «Арабески» и «Миргород» (оба в двух частях); начата работа над поэмой «Мертвые души», закончена в основном комедия «Ревизор», написана первая редакция комедии «Женихи» (будущей «Женитьбы»). Сообщая о новых созданиях писателя, в том числе и о предстоящей в петербургском Александринском театре премьере «Ревизора» (19 апреля 1836), Пушкин отмечал в своем «Современнике»: «Г-н Гоголь идет еще вперед. Желаем и надеемся иметь часто случай говорить о нем в нашем журнале». Кстати, и в пушкинском журнале Гоголь активно публиковался, в частности, как критик (статья «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году»).
«Миргород» и «Арабески» обозначили новые художественные миры на карте гоголевской вселенной. Тематически близкий к «Вечерам...» («малороссийская» жизнь), миргородский цикл, объединивший повести «Старосветские помещики», «Тарас Бульба», «Вий», «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», обнаруживает резкое изменение ракурса и изобразительного масштаба: вместо сильных и резких характеристик — пошлость и безликость обывателей; вместо поэтических и глубоких чувств — вялотекущие, почти рефлекторные движения. Обыкновенность современной жизни оттенялась колоритностью и экстравагантностью прошлого, однако тем разительнее проявлялась в нем, в этом прошлом, глубокая внутренняя конфликтность (например, в «Тарасе Бульбе» — столкновение индивидуализирующегося любовного чувства с общинными интересами). Мир же «петербургских повестей» из «Арабесок» («Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Портрет»; к ним примыкают опубликованные позже, соответственно в 1836 и 1842, «Нос» и «Шинель») — это мир современного города с его острыми социальными и этическими коллизиями, изломами характеров, тревожной и призрачной атмосферой. Наивысшей степени гоголевское обобщение достигает в «Ревизоре», в котором «сборный город» как бы имитировал жизнедеятельность любого более крупного социального объединения, вплоть до государства, Российской империи, или даже человечества в целом. Вместо традиционного активного двигателя интриги — плута или авантюриста — в эпицентр коллизии поставлен непроизвольный обманщик (мнимый ревизор Хлестаков), что придало всему происходящему дополнительное, гротескное освещение, усиленное до предела заключительной «немой сценой». Освобожденная от конкретных деталей «наказания порока», передающая прежде всего сам эффект всеобщего потрясения (который подчеркивался символической длительностью момента окаменения), эта сцена открывала возможность самых разных толкований, включая и эсхатологическое — как напоминание о неминуемом Страшном суде.
«Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» (фрагмент)
Из комедии «Ревизор»
Главная книга
В июне 1836 Гоголь (снова вместе с Данилевским) уезжает за границу, где он провел в общей сложности более 12 лет, если не считать двух приездов в Россию — в 1839-40 и в 1841-42. Писатель жил в Германии, Швейцарии, Франции, Австрии, Чехии, но дольше всего в Италии, продолжая работу над «Мертвыми душами», сюжет которых (как и «Ревизора») был подсказан ему Пушкиным. Свойственная Гоголю обобщенность масштаба получала теперь пространственное выражение: по мере развития чичиковской аферы (покупка «ревизских душ» умерших людей) русская жизнь должна была раскрыться многообразно — не только со стороны «низменных рядов ее», но и в более высоких, значительных проявлениях. Одновременно раскрывалась и вся глубина ключевого мотива поэмы: понятие «мертвая душа» и вытекавшая отсюда антитеза «живой» — «мертвый» из сферы конкретного словоупотребления (умерший крестьянин, «ревизская душа») передвигались в сферу переносной и символической семантики. Возникала проблема омертвления и оживления человеческой души, и в связи с этим — общества в целом, русского мира прежде всего, но через него и всего современного человечества. Со сложностью замысла связана жанровая специфика «Мертвых душ» (обозначение «поэма» указывало на символический смысл произведения, особую роль повествователя и позитивного авторского идеала).
«Птица-тройка» (из поэмы «Мертвые души»)
У Ноздрева (из поэмы «Мертвые души»)
Второй том «Мертвых душ». «Выбранные места из переписки с друзьями»
После выхода первого тома (1842) работа над вторым томом (начатым еще в 1840) протекала особенно напряженно и мучительно. Летом 1845 в тяжелом душевном состоянии Гоголь сжигает рукопись этого тома, объясняя позднее свое решение именно тем, что «пути и дороги» к идеалу, возрождению человеческого духа не получили достаточно правдивого и убедительного выражения. Как бы компенсируя давно обещанный второй том и предвосхищая общее движение смысла поэмы, Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» (1847) обратился к более прямому, публицистическому разъяснению своих идей. С особенной силой была подчеркнута в этой книге необходимость внутреннего христианского воспитания и перевоспитания всех и каждого, без чего невозможны никакие общественные улучшения. Одновременно Гоголь работает и над трудами теологического характера, самый значительный из которых — «Размышления о Божественной литургии» (опубликован посмертно в 1857).
В апреле 1848, после паломничества в Святую землю к гробу Господню, Гоголь окончательно возвращается на родину. Многие месяцы 1848 и 1850-51 он проводит в Одессе и Малороссии, осенью 1848 наведывается в Петербург, в 1850 и 1851 посещает Оптину пустынь, но большую часть времени живет в Москве.
К началу 1852 была заново создана редакция второго тома, главы из которой Гоголь читал ближайшим друзьям — А. О. Смирновой-Россет, С. П. Шевыреву, М. П. Погодину, С. Т. Аксакову и членам его семьи и другим. Неодобрительно отнесся к произведению ржевский протоиерей отец Матвей (Константиновский), чья проповедь ригоризма и неустанного нравственного самоусовершенствования во многом определяла умонастроение Гоголя в последний период его жизни.
В ночь с 11 на 12 февраля в доме на Никитском бульваре, где Гоголь жил у графа А. П. Толстого, в состоянии глубокого душевного кризиса писатель сжигает новую редакцию второго тома. Через несколько дней, утром 21 февраля он умирает.
Похороны писателя состоялись при огромном стечении народа на кладбище Свято-Данилова монастыря (в 1931 останки Гоголя были перезахоронены на Новодевичьем кладбище).
«Четырехмерная проза»
Портрет работы Иванова
В исторической перспективе гоголевское творчество раскрывалось постепенно, обнажая с ходом времени все более глубокие свои уровни. Для непосредственных его продолжателей, представителей так называемый натуральной школы, первостепенное значение имели социальные мотивы, снятие всяческих запретов на тему и материал, бытовая конкретность, а также гуманистический пафос в обрисовке «маленького человека». На рубеже 19 и 20 столетий с особенной силой раскрылась христианская философско-нравственная проблематика гоголевских произведений, впоследствии восприятие творчества Гоголя дополнилось еще ощущением особой сложности и иррациональности его художественного мира и провидческой смелостью и нетрадиционностью его изобразительной манеры. «Проза Гоголя по меньшей мере четырехмерна. Его можно сравнить с его современником математиком Лобачевским, который взорвал Евклидов мир...» (В. Набоков). Все это обусловило огромную и все возрастающую роль Гоголя в современной мировой культуре.
ГОГОЛЬ Н. В. (статья Н. Пиксанова из «Нового энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона», 1911 – 1916)
Н. В. ГОГОЛЬ. «РЕВИЗОР»
Действие первое
Комната в доме городничего.
Явление I
Городничий, попечитель богоугодных заведений, смотритель училищ, судья, частный пристав, лекарь, два квартальных.
Городничий. Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие. К нам едет ревизор.
Аммос Федорович. Как ревизор?
Артемий Филиппович. Как ревизор?
Городничий. Ревизор из Петербурга, инкогнито. И еще с секретным предписанием.
Аммос Федорович. Вот-те на!
Артемий Филиппович. Вот не было заботы, так подай!
Лука Лукич. Господи боже! еще и с секретным предписаньем!
Городничий. Я как будто предчувствовал: сегодня мне всю ночь снились какие-то две необыкновенные крысы. Право, этаких я никогда не видывал: черные, неестественной величины! пришли, понюхали — и пошли прочь. Вот я вам прочту письмо, которое получил я от Андрея Ивановича Чмыхова, которого вы, Артемий Филиппович, знаете. Вот что он пишет: «Любезный друг, кум и благодетель» (бормочет вполголоса, пробегая скоро глазами)... «и уведомить тебя». А! вот! «Спешу, между прочим, уведомить тебя, что приехал чиновник с предписанием осмотреть всю губернию и особенно наш уезд (значительно поднимает палец вверх). Я узнал это от самых достоверных людей, хотя он представляет себя частным лицом. Так как я знаю, что за тобою, как за всяким, водятся грешки, потому что ты человек умный и не любишь пропускать того, что плывет в руки...» (остановясь), ну, здесь свои... «то советую тебе взять предосторожность, ибо он может приехать во всякий час, если только уже не приехал и не живет где-нибудь инкогнито... Вчерашнего дня я...» Ну, тут уж пошли дела семейные: «...сестра Анна Кирилловна приехала к нам с своим мужем, Иван Кириллович очень потолстел и все играет на скрыпке...» — и прочее, и прочее. Так вот какое обстоятельство.
Аммос Федорович. Да, обстоятельство такое ... необыкновенно, просто необыкновенно. Что-нибудь недаром.
Лука Лукич. .Зачем же, Антон Антонович, отчего это? Зачем к нам ревизор?
Городничий. Зачем! Так уж, видно, судьба! (Вздохнув.) До сих пор, благодарение богу, подбирались к другим городам; теперь пришла очередь к нашему.
Аммос Федорович. Я думаю, Антон Антонович, что здесь тонкая и больше политическая причина. Это значит вот что: Россия... да... хочет вести войну, а министерия-то, вот видите, и подослала чиновника, чтобы узнать, нет ли где измены.
Городничий. Эк куда хватил! Еще и умный человек! В уездном городе измена! Что он, пограничный, что ли? Да отсюда, хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь.
Аммос Федорович. Нет, я вам скажу, вы не того... вы не... Начальство имеет тонкие виды: даром, что далеко, а оно себе мотает на ус.
<...>
Действие второе
Явление VIII
Хлестаков, городничий и Добчинский. Городничий, вошед, останавливается. Оба в испуге смотрят несколько минут один на другого, выпучив глаза
Городничий (немного оправившись и протянув руки по швам). Желаю здравствовать!
Хлестаков (кланяется). Мое почтение!..
Городничий. Извините.
Хлестаков. Ничего.
Городничий. Обязанность моя, как градоначальника здешнего города, заботиться о том, чтобы проезжающим и всем благородным людям никаких притеснений...
Хлестаков (сначала немного заикается, но к концу речи говорит громко). Да что ж делать?.. я не виноват... Я, право, заплачу... Мне пришлют из деревни.
Бобчинский выглядывает из дверей.
Он больше виноват: говядину мне подает такую твердую, как бревно; а суп — он черт знает чего плеснул туда, я должен был выбросить его в окно. Он меня морил голодом по целым дням... чай такой странный: воняет рыбой, а не чаем. За что ж я... Вот новость!
Городничий (робея). Извините, я, право, не виноват. На рынке у меня говядина всегда хорошая. Привозят холмогорские купцы, люди трезвые и поведения хорошего. Я уж не знаю, откуда он берет такую. А если что не так, то... Позвольте мне предложить вам переехать со мною на другую квартиру.
Хлестаков. Нет, не хочу! Я знаю, что значит на другую квартиру: то есть в тюрьму. Да какое вы имеете право? Да как вы смеете?.. Да вот я... Я служу в Петербурге. (Бодрится.) Я, я, я...
Городничий (в сторону). О, господи ты боже мой, какой сердитый! Всё узнал, всё рассказали проклятые купцы!
Хлестаков (храбрясь). Да вот вы хоть тут со всей своей командой — не пойду. Я прямо к министру! (Стучит кулаком по столу.) Что вы? Что вы?
Городничий (вытянувшись и дрожа всем телом). Помилуйте, не губите! Жена, дети маленькие... не сделайте несчастным человека.
Хлестаков. Нет, я не хочу! Вот еще! мне какое дело. Оттого, что у вас жена и дети, я должен идти в тюрьму, вот прекрасно!
Бобчинский выглядывает в дверь и в испуге прячется.
Нет, благодарю покорно, не хочу.
Городничий (дрожа). По неопытности, ей-богу, по неопытности. Недостаточность состояния. Сами извольте посудить. Казенного жалованья не хватает даже на чай и сахар. Если ж и были какие взятки, то самая малость: к столу что-нибудь да на пару платья. Что же до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, какую я будто бы высек, то это клевета, ей-богу, клевета. Это выдумали злодеи мои, это такой народ, что на жизнь мою готовы покуситься.
Хлестаков. Да что? мне нет никакого дела до них. (В размышлении.) Я не знаю, однако ж, зачем вы говорите о злодеях или о какой-то унтер-офицерской вдове... Унтер-офицерская жена совсем другое дело, а меня вы не смеете высечь, до этого вам далеко... Вот еще! смотри ты какой!.. Я заплачу, заплачу деньги, но у меня теперь нет. Я потому и сижу здесь, что у меня нет ни копейки.
Городничий (в сторону). О, тонкая штука! Эк куда метнул! какого туману напустил! разбери кто хочет. Не знаешь, с какой стороны и приняться. Ну да уж попробовать не куды пошло! Что будет, то будет, попробовать на авось. (Вслух.) Если вы точно имеете нужду в деньгах или в чем другом, то я готов служить сию минуту. Моя обязанность помогать проезжающим.
Хлестаков. Дайте, дайте мне взаймы, я сейчас же расплачусь
с трактирщиком. Мне бы только рублей двести или хоть даже и меньше.
Городничий (поднося бумажки). Ровно двести рублей, хоть и не трудитесь считать.
Хлестаков (принимая деньги). Покорнейше благодарю; я вам тотчас пришлю из деревни, у меня это вдруг... Я вижу, вы благородный человек. Теперь другое дело.
Городничий (в сторону). Ну, слава богу! деньги взял. Дело, кажется, пойдет теперь на лад. Я-таки ему вместо двухсот четыреста ввернул.
Хлестаков. Эй, Осип!
Осип входит.
Позови-ка сюда трактирного слугу. (К городничему и Добчинскому.) А что ж вы стоите? Сделайте милость, садитесь. (Добчинскому.) Садитесь, прошу покорнейше.
Городничий. Ничего, мы и так постоим.
Хлестаков. Сделайте милость, садитесь. Я теперь вижу совершенно откровенность вашего нрава и радушие, а то, признаюсь, я уж думал, что вы пришли с тем, чтобы меня... (Добчинскому.) Садитесь!
Городничий и Добчинскнй садятся. Бобчинский выглядывает в дверь и прислушивается.
Городничий (в сторону). Нужно быть посмелее. Он хочет, чтобы считали его инкогнитом. Хорошо, подпустим и мы турусы: прикинемся, как будто совсем и не знаем, что он за человек. (Вслух.) Мы, прохаживаясь по делам должности, вот с Петром Ивановичем Добчинским, здешним помещиком, зашли нарочно в гостиницу, чтобы осведомиться, хорошо ли содержатся проезжающие, потому что я не так, как иной городничий, которому ни до чего дела нет; но я, я, кроме должности, еще по христианскому человеколюбию хочу, чтобы всякому смертному оказывался хороший прием — и вот, как будто в награду, случай доставил такое приятное знакомство.
Хлестаков. Я тоже сам очень рад. Без вас я, признаюсь, долго бы просидел здесь: совсем не знал, чем заплатить.
Городничий (в сторону). Да, рассказывай! не знал, чем заплатить. (Вслух.) Осмелюсь ли спросить, куда и в какие места ехать изволите?
Хлестаков. Я еду в Саратовскую губернию, в собственную деревню.
Городничий (в сторону, с лицом, принимающим ироническое выражение). В Саратовскую губернию! А? и не покраснеет! О, да с ним нужно ухо востро! (Вслух.) Благое дело изволили предпринять. Ведь вот относительно дороги: говорят, с одной стороны, неприятности насчет задержки лошадей, а ведь, с другой стороны, развлеченье для ума. Ведь вы, чай, больше для собственного удовольствия едете?
Хлестаков. Нет, батюшка меня требует; рассердился старик, что до сих пор ничего не выслужил в Петербурге. Он думает, что так вот приехал, да сейчас же тебе Владимира в петлицу и дадут. Нет, я бы послал его самого потолкаться в канцелярию.
Городничий (в сторону). Прошу посмотреть, какие пули отливает! и старика отца приплел! (Вслух.) И на долгое время изволите ехать?
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж, в самом деле, я должен погубить жизнь с мужиками? Теперь не те потребности, душа моя жаждет просвещения.
Городничий (в сторону). Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде не оборвется. А ведь какой невзрачный, низенький, кажется — ногтем бы придавил его. Ну да постой, ты у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.) Справедливо изволили заметить. Что можно сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь не спишь, стараешься для отечества, не жалеешь ничего, а награда неизвестно еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.) Кажется, эта комната несколько сыра?
Хлестаков. Скверная комната, и клопы такие, каких я нигде не видывал: как собаки кусают.
Городничий. Скажите! такой просвещенный гость и терпит, от кого же? — от каких-нибудь негодных клопов, которым бы и на свет не следовало родиться. Никак даже темно в этой комнате?
Хлестаков. Да, совсем темно, хозяин завел обыкновение не отпускать свечей. Иногда что-нибудь хочется сделать, почитать или придет фантазия сочинить что-нибудь, — не могу: темно, темно.
Городничий. Осмелюсь ли просить вас... но нет, я недостоин.
Хлестаков.А что?
Городничий. Нет, нет! недостоин, недостоин!
Хлестаков. Да что ж такое?
Городничий. Я бы дерзнул... У меня в доме есть прекрасная для вас комната, светлая, спокойная... Но нет, чувствую сам, это уж слишком большая честь... Не рассердитесь. Ей-богу, от простоты души предложил.
Хлестаков. Напротив, извольте, я с удовольствием, мне гораздо приятнее в приватном доме, чем в этом кабаке.
Городничий. А уж я так буду рад! А уж как жена обрадуется! У меня уже такой нрав: гостеприимство с самого детства; особливо если гость просвещенный человек. Не подумайте, чтобы я говорил это из лести. Нет, не имею этого порока, от полноты души выражаюсь.
Хлестаков. Покорно благодарю. Я сам тоже, я не люблю людей двуличных. Мне очень нравится ваша откровенность и радушие, и я бы, признаюсь, больше бы ничего и не требовал, как только оказывай мне преданность и уваженье, уваженье и преданность.
<...>
ИЗ ПОЭМЫ Н. В. ГОГОЛЯ «МЕРТВЫЕ ДУШИ» (У НОЗДРЕВА)
Чичиков ушел в комнату одеться и умыться. Когда после того вышел он в столовую, там уже стоял на столе чайный прибор с бутылкою рома. В комнате были следы вчерашнего обеда и ужина; кажется, половая щетка не притрагивалась вовсе. На полу валялись хлебные крохи, а табачная зола видна была даже на скатерти. Сам хозяин, не замедливший скоро войти, ничего не имел у себя под халатом, кроме открытой груди, на которой росла какая-то борода. Держа в руке чубук и прихлебывая из чашки, он был очень хорош для живописца, не любящего страх господ прилизанных и завитых подобно цирульным вывескам, или выстриженных под гребенку.
«Ну, так как же думаешь?» сказал Ноздрев, немного помолчавши: «не хочешь играть на души?»
«Я уже сказал тебе, брат, что не играю, купить, изволь, куплю».
«Продать я не хочу, это будет не по-приятельски. Я не стану снимать плевы с черт знает чего. В банчик — Другое дело. А? Прокинем хоть талию!»
«Я уж сказал, что нет».
«А меняться не хочешь?»
«Не хочу».
«Ну, послушай, сыграем в шашки, выиграешь — твои все. Ведь у меня много таких, которых нужно вычеркнуть из ревизии. Эй, Порфирий, принеси-ка сюда шашечницу».
«Напрасен труд, я не буду играть». «Да ведь это не в банк; тут никакого не может быть счастия или фальши: всё ведь от искусства: я даже тебя предваряю, что я совсем не умею играть, разве что-нибудь мне дашь вперед».
«Сем-ка я», подумал про себя Чичиков: «сыграю с ним в шашки! В шашки игрывал я недурно, а на штуки ему здесь трудно подняться».
«Изволь, так и быть, в шашки сыграю», сказал Чичиков.
«Души идут в ста рублях!»
«Зачем же? довольно, если пойдут в пятидесяти», «Нет, что ж за куш пятьдесят? Лучше ж в эту сумму я включу тебе какого-нибудь щенка средней руки или золотую печатку к часам».
«Ну, изволь!» сказал Чичиков. «Сколько же ты мне дашь вперед?» сказал Ноздрев. «Это с какой стати? конечно, ничего». «По крайней мере, пусть будут мои два хода». «Не хочу, я сам плохо играю». «Знаем мы вас, как вы плохо играете!» сказал Ноздрев, выступая шашкой.
«Давненько не брал я в руки шашек!» говорил Чичиков, подвигая тоже шашку.
«Знаем мы вас, как вы плохо играете!» сказал Ноздрев, выступая шашкой.
«Давненько не брал я в руки шашек!» говорил Чичиков, подвигая шашку.
«Знаем мы вас, как вы плохо играете!» сказал Ноздрев, подвигая шашку, да в то же самое время подвинув обшлагом рукава и другую шашку.
«Давненько не брал я в руки!.. Э, э! это, брат, что? отсади-ка ее назад!» говорил Чичиков. «Кого?»
«Да шашку-то», сказал Чичиков, и в то же время увидел почти перед самым носом своим и другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это один только бог знал. «Нет», сказал Чичиков, вставши из-за стола: «с тобой нет никакой возможности играть. Этак не ходят, по три шашки вдруг!»
«Отчего же по три? это по ошибке. Одна подвинулась нечаянно, я ее отодвину, изволь».
«А другая-то откуда взялась?»
«Какая другая?»
«А вот эта, что пробирается в дамки?»
«Вот тебе на, будто не помнишь!»
«Нет, брат, я все ходы считал, и всё помню; ты ее только теперь пристроил, ей место вон где!»
«Как где место?» сказал Ноздрев, покрасневши: «да ты, брат, как я вижу, сочинитель!»
«Нет, брат, это, кажется, ты сочинитель, да только неудачно».
«За кого ж ты меня почитаешь?» говорил Ноздрев: «стану я разве плутовать?»
«Я тебя ни за кого не почитаю, но только играть с этих пор никогда не буду».
«Нет, ты не можешь отказаться», говорил Ноздрев, горячась: «игра начата!»
«Я имею право отказаться потому, что ты не так играешь, как прилично честному человеку».
«Нет, врешь, ты этого не можешь сказать!»
«Нет, брат, сам ты врешь!»
«Я не плутовал, а ты отказаться не можешь, ты должен кончить партию!»
«Этого ты меня не заставишь делать», сказал Чичиков хладнокровно и, подошедши к доске, смешал шашки.
Ноздрев вспыхнул и подошел к Чичикову так близко, что тот отступил шага на два назад.
«Я тебя заставлю играть! Это ничего, что ты смешал шашки, я помню все ходы. Мы их поставим опять так как были».
«Нет, брат, дело кончено, я с тобою не стану играть».
«Так ты не хочешь играть?»
«Ты сам видишь, что с тобою нет возможности играть».
«Нет, скажи напрямик, ты не хочешь играть?» говорил Ноздрев, подступая еще ближе.
«Не хочу!» сказал Чичиков и поднес однако ж обе руки на всякий случай поближе к лицу, ибо дело становилось в самом деле жарко. Эта предосторожность была весьма у места, потому что Ноздрев размахнулся рукой... и очень бы могло статься, что одна из приятных и полных щек нашего героя покрылась бы несмываемым бесчестием; но, счастливо отведши удар, он схватил Ноздрева за обе задорные его руки и держал его крепко.
«Порфирий, Павлушка!» кричал Ноздрев в бешенстве, порываясь вырваться.
Услыша эти слова, Чичиков, чтобы не сделать дворовых людей свидетелями соблазнительной сцены, и вместе с тем чувствуя, что держать Ноздрева было бесполезно, выпустил его руки. В это же самое время вошел Порфирий и за ним Павлушка, парень дюжий, с которым иметь дело было совсем невыгодно.
«Так ты не хочешь оканчивать партии?» говорил Ноздрев. «Отвечай мне напрямик!»
«Партии нет возможности оканчивать», говорил Чичиков и заглянул в окно. Он увидел свою бричку, которая стояла совсем готовая, а Селифан ожидал, казалось, мановения, чтобы подкатить под крыльцо, но из комнаты не было никакой возможности выбраться: в дверях стояли два дюжих крепостных дурака.
«Так ты не хочешь доканчивать партии?» повторил Ноздрев с лицом, горевшим как в огне.
«Если б ты играл как прилично честному человеку. Но теперь не могу».
«А! так ты не можешь, подлец! когда увидел, что не твоя берет, так и не можешь! Бейте его!» кричал он исступленно, обратившись к Порфирию и Павлушке, а сам схватил в руку черешневый чубук. Чичиков стал бледен, как полотно. Он хотел что-то сказать, но чувствовал, что губы его шевелились без звука.
«Бейте его!» кричал Ноздрев, порываясь вперед с черешневым чубуком, весь в жару, в поту, как будто подступал под неприступную крепость. «Бейте его!» кричал он таким же голосом, как во время великого приступа кричит своему взводу: ребята, вперед! какой-нибудь отчаянный поручик, которого взбалмошная храбрость уже приобрела такую известность, что дается нарочный приказ держать его за руки во время горячих дел. Но поручик уже почувствовал бранный задор, всё пошло кругом в голове его; перед ним носится Суворов, он лезет на великое дело. Ребята, вперед! кричит он, порываясь, не помышляя, что вредит уже обдуманному плану общего приступа, что миллионы ружейных дул выставились в амбразуры неприступных, уходящих за облака крепостных стен, что взлетит как пух на воздух его бессильный взвод и что уже свищет роковая пуля, готовясь захлопнуть его крикливую глотку. Но если Ноздрев выразил собою подступившего под крепость отчаянного, потерявшегося поручика, то крепость, на которую он шел, никак не была похожа на неприступную. Напротив, крепость чувствовала такой страх, что душа ее спряталась в самые пятки. Уже стул, которым он вздумал было защищаться, был вырван крепостными людьми из рук его, уже зажмурив глаза, ни жив, ни мертв, он готовился отведать черкесского чубука своего хозяина и бог знает чего бы ни случилось с ним; но судьбам угодно было спасти бока, плеча и все благовоспитанные части нашего героя. Неожиданным образом звякнули вдруг как с облаков задребезжавшие звуки колокольчиков, раздался ясно стук колес подлетевшей к крыльцу телеги, и отозвались даже в самой комнате тяжелый храп и тяжкая одышка разгоряченных коней остановившейся тройки. Все невольно глянули в окно: кто-то, с усами, в полувоенном сюртуке, вылезал из телеги. Осведомившись в передней, вошел он в ту самую минуту, когда Чичиков не успел еще опомниться от своего страха и был в самом жалком положении, в каком когда-либо находился смертный.
«Позвольте узнать, кто здесь г. Ноздрев?» сказал незнакомец, посмотревши в некотором недоумении на Ноздрева, который стоял с чубуком в руке, и на Чичикова, который едва начинал оправляться от своего невыгодного положения.
«Позвольте прежде узнать, с кем имею честь говорить?» сказал Ноздрев, подходя к нему ближе.
«Капитан-исправник».
«А что вам угодно?»
«Я приехал вам объявить сообщенное мне извещение, что вы находитесь под судом до времени окончания решения по вашему делу».
«Что за вздор, по какому делу?» сказал Ноздрев.
«Вы были замешаны в историю, по случаю нанесения помещику Максимову личной обиды розгами в пьяном виде».
«Вы врете! я и в глаза не видал помещика Максимова!»
«Милостивый государь! позвольте вам доложить, что я офицер. Вы можете это сказать вашему слуге, а не мне!»
Здесь Чичиков, не дожидаясь, что будет отвечать на это Ноздрев, скорее за шапку, да по-за спиною капитана-исправника выскользнул на крыльцо, сел в бричку и велел Селифану погонять лошадей во весь дух.
<...>
Действие второе
Явление VIII
Хлестаков, городничий и Добчинский. Городничий, вошед, останавливается. Оба в испуге смотрят несколько минут один на другого, выпучив глаза
Городничий (немного оправившись и протянув руки по швам). Желаю здравствовать!
Хлестаков (кланяется). Мое почтение!..
Городничий. Извините.
Хлестаков. Ничего.
Городничий. Обязанность моя, как градоначальника здешнего города, заботиться о том, чтобы проезжающим и всем благородным людям никаких притеснений...
Хлестаков (сначала немного заикается, но к концу речи говорит громко). Да что ж делать?.. я не виноват... Я, право, заплачу... Мне пришлют из деревни.
Бобчинский выглядывает из дверей.
Он больше виноват: говядину мне подает такую твердую, как бревно; а суп — он черт знает чего плеснул туда, я должен был выбросить его в окно. Он меня морил голодом по целым дням... чай такой странный: воняет рыбой, а не чаем. За что ж я... Вот новость!
Городничий (робея). Извините, я, право, не виноват. На рынке у меня говядина всегда хорошая. Привозят холмогорские купцы, люди трезвые и поведения хорошего. Я уж не знаю, откуда он берет такую. А если что не так, то... Позвольте мне предложить вам переехать со мною на другую квартиру.
Хлестаков. Нет, не хочу! Я знаю, что значит на другую квартиру: то есть в тюрьму. Да какое вы имеете право? Да как вы смеете?.. Да вот я... Я служу в Петербурге. (Бодрится.) Я, я, я...
Городничий (в сторону). О, господи ты боже мой, какой сердитый! Всё узнал, всё рассказали проклятые купцы!
Хлестаков (храбрясь). Да вот вы хоть тут со всей своей командой — не пойду. Я прямо к министру! (Стучит кулаком по столу.) Что вы? Что вы?
Городничий (вытянувшись и дрожа всем телом). Помилуйте, не губите! Жена, дети маленькие... не сделайте несчастным человека.
Хлестаков. Нет, я не хочу! Вот еще! мне какое дело. Оттого, что у вас жена и дети, я должен идти в тюрьму, вот прекрасно!
Бобчинский выглядывает в дверь и в испуге прячется.
Нет, благодарю покорно, не хочу.
Городничий (дрожа). По неопытности, ей-богу, по неопытности. Недостаточность состояния. Сами извольте посудить. Казенного жалованья не хватает даже на чай и сахар. Если ж и были какие взятки, то самая малость: к столу что-нибудь да на пару платья. Что же до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, какую я будто бы высек, то это клевета, ей-богу, клевета. Это выдумали злодеи мои, это такой народ, что на жизнь мою готовы покуситься.
Хлестаков. Да что? мне нет никакого дела до них. (В размышлении.) Я не знаю, однако ж, зачем вы говорите о злодеях или о какой-то унтер-офицерской вдове... Унтер-офицерская жена совсем другое дело, а меня вы не смеете высечь, до этого вам далеко... Вот еще! смотри ты какой!.. Я заплачу, заплачу деньги, но у меня теперь нет. Я потому и сижу здесь, что у меня нет ни копейки.
Городничий (в сторону). О, тонкая штука! Эк куда метнул! какого туману напустил! разбери кто хочет. Не знаешь, с какой стороны и приняться. Ну да уж попробовать не куды пошло! Что будет, то будет, попробовать на авось. (Вслух.) Если вы точно имеете нужду в деньгах или в чем другом, то я готов служить сию минуту. Моя обязанность помогать проезжающим.
Хлестаков. Дайте, дайте мне взаймы, я сейчас же расплачусь
с трактирщиком. Мне бы только рублей двести или хоть даже и меньше.
Городничий (поднося бумажки). Ровно двести рублей, хоть и не трудитесь считать.
Хлестаков (принимая деньги). Покорнейше благодарю; я вам тотчас пришлю из деревни, у меня это вдруг... Я вижу, вы благородный человек. Теперь другое дело.
Городничий (в сторону). Ну, слава богу! деньги взял. Дело, кажется, пойдет теперь на лад. Я-таки ему вместо двухсот четыреста ввернул.
Хлестаков. Эй, Осип!
Осип входит.
Позови-ка сюда трактирного слугу. (К городничему и Добчинскому.) А что ж вы стоите? Сделайте милость, садитесь. (Добчинскому.) Садитесь, прошу покорнейше.
Городничий. Ничего, мы и так постоим.
Хлестаков. Сделайте милость, садитесь. Я теперь вижу совершенно откровенность вашего нрава и радушие, а то, признаюсь, я уж думал, что вы пришли с тем, чтобы меня... (Добчинскому.) Садитесь!
Городничий и Добчинскнй садятся. Бобчинский выглядывает в дверь и прислушивается.
Городничий (в сторону). Нужно быть посмелее. Он хочет, чтобы считали его инкогнитом. Хорошо, подпустим и мы турусы: прикинемся, как будто совсем и не знаем, что он за человек. (Вслух.) Мы, прохаживаясь по делам должности, вот с Петром Ивановичем Добчинским, здешним помещиком, зашли нарочно в гостиницу, чтобы осведомиться, хорошо ли содержатся проезжающие, потому что я не так, как иной городничий, которому ни до чего дела нет; но я, я, кроме должности, еще по христианскому человеколюбию хочу, чтобы всякому смертному оказывался хороший прием — и вот, как будто в награду, случай доставил такое приятное знакомство.
Хлестаков. Я тоже сам очень рад. Без вас я, признаюсь, долго бы просидел здесь: совсем не знал, чем заплатить.
Городничий (в сторону). Да, рассказывай! не знал, чем заплатить. (Вслух.) Осмелюсь ли спросить, куда и в какие места ехать изволите?
Хлестаков. Я еду в Саратовскую губернию, в собственную деревню.
Городничий (в сторону, с лицом, принимающим ироническое выражение). В Саратовскую губернию! А? и не покраснеет! О, да с ним нужно ухо востро! (Вслух.) Благое дело изволили предпринять. Ведь вот относительно дороги: говорят, с одной стороны, неприятности насчет задержки лошадей, а ведь, с другой стороны, развлеченье для ума. Ведь вы, чай, больше для собственного удовольствия едете?
Хлестаков. Нет, батюшка меня требует; рассердился старик, что до сих пор ничего не выслужил в Петербурге. Он думает, что так вот приехал, да сейчас же тебе Владимира в петлицу и дадут. Нет, я бы послал его самого потолкаться в канцелярию.
Городничий (в сторону). Прошу посмотреть, какие пули отливает! и старика отца приплел! (Вслух.) И на долгое время изволите ехать?
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж, в самом деле, я должен погубить жизнь с мужиками? Теперь не те потребности, душа моя жаждет просвещения.
Городничий (в сторону). Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде не оборвется. А ведь какой невзрачный, низенький, кажется — ногтем бы придавил его. Ну да постой, ты у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.) Справедливо изволили заметить. Что можно сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь не спишь, стараешься для отечества, не жалеешь ничего, а награда неизвестно еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.) Кажется, эта комната несколько сыра?
Хлестаков. Скверная комната, и клопы такие, каких я нигде не видывал: как собаки кусают.
Городничий. Скажите! такой просвещенный гость и терпит, от кого же? — от каких-нибудь негодных клопов, которым бы и на свет не следовало родиться. Никак даже темно в этой комнате?
Хлестаков. Да, совсем темно, хозяин завел обыкновение не отпускать свечей. Иногда что-нибудь хочется сделать, почитать или придет фантазия сочинить что-нибудь, — не могу: темно, темно.
Городничий. Осмелюсь ли просить вас... но нет, я недостоин.
Хлестаков.А что?
Городничий. Нет, нет! недостоин, недостоин!
Хлестаков. Да что ж такое?
Городничий. Я бы дерзнул... У меня в доме есть прекрасная для вас комната, светлая, спокойная... Но нет, чувствую сам, это уж слишком большая честь... Не рассердитесь. Ей-богу, от простоты души предложил.
Хлестаков. Напротив, извольте, я с удовольствием, мне гораздо приятнее в приватном доме, чем в этом кабаке.
Городничий. А уж я так буду рад! А уж как жена обрадуется! У меня уже такой нрав: гостеприимство с самого детства; особливо если гость просвещенный человек. Не подумайте, чтобы я говорил это из лести. Нет, не имею этого порока, от полноты души выражаюсь.
Хлестаков. Покорно благодарю. Я сам тоже, я не люблю людей двуличных. Мне очень нравится ваша откровенность и радушие, и я бы, признаюсь, больше бы ничего и не требовал, как только оказывай мне преданность и уваженье, уваженье и преданность.
<...>
ИЗ ПОЭМЫ Н. В. ГОГОЛЯ «МЕРТВЫЕ ДУШИ» (У НОЗДРЕВА)
Чичиков ушел в комнату одеться и умыться. Когда после того вышел он в столовую, там уже стоял на столе чайный прибор с бутылкою рома. В комнате были следы вчерашнего обеда и ужина; кажется, половая щетка не притрагивалась вовсе. На полу валялись хлебные крохи, а табачная зола видна была даже на скатерти. Сам хозяин, не замедливший скоро войти, ничего не имел у себя под халатом, кроме открытой груди, на которой росла какая-то борода. Держа в руке чубук и прихлебывая из чашки, он был очень хорош для живописца, не любящего страх господ прилизанных и завитых подобно цирульным вывескам, или выстриженных под гребенку.
«Ну, так как же думаешь?» сказал Ноздрев, немного помолчавши: «не хочешь играть на души?»
«Я уже сказал тебе, брат, что не играю, купить, изволь, куплю».
«Продать я не хочу, это будет не по-приятельски. Я не стану снимать плевы с черт знает чего. В банчик — Другое дело. А? Прокинем хоть талию!»
«Я уж сказал, что нет».
«А меняться не хочешь?»
«Не хочу».
«Ну, послушай, сыграем в шашки, выиграешь — твои все. Ведь у меня много таких, которых нужно вычеркнуть из ревизии. Эй, Порфирий, принеси-ка сюда шашечницу».
«Напрасен труд, я не буду играть». «Да ведь это не в банк; тут никакого не может быть счастия или фальши: всё ведь от искусства: я даже тебя предваряю, что я совсем не умею играть, разве что-нибудь мне дашь вперед».
«Сем-ка я», подумал про себя Чичиков: «сыграю с ним в шашки! В шашки игрывал я недурно, а на штуки ему здесь трудно подняться».
«Изволь, так и быть, в шашки сыграю», сказал Чичиков.
«Души идут в ста рублях!»
«Зачем же? довольно, если пойдут в пятидесяти», «Нет, что ж за куш пятьдесят? Лучше ж в эту сумму я включу тебе какого-нибудь щенка средней руки или золотую печатку к часам».
«Ну, изволь!» сказал Чичиков. «Сколько же ты мне дашь вперед?» сказал Ноздрев. «Это с какой стати? конечно, ничего». «По крайней мере, пусть будут мои два хода». «Не хочу, я сам плохо играю». «Знаем мы вас, как вы плохо играете!» сказал Ноздрев, выступая шашкой.
«Давненько не брал я в руки шашек!» говорил Чичиков, подвигая тоже шашку.
«Знаем мы вас, как вы плохо играете!» сказал Ноздрев, выступая шашкой.
«Давненько не брал я в руки шашек!» говорил Чичиков, подвигая шашку.
«Знаем мы вас, как вы плохо играете!» сказал Ноздрев, подвигая шашку, да в то же самое время подвинув обшлагом рукава и другую шашку.
«Давненько не брал я в руки!.. Э, э! это, брат, что? отсади-ка ее назад!» говорил Чичиков. «Кого?»
«Да шашку-то», сказал Чичиков, и в то же время увидел почти перед самым носом своим и другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это один только бог знал. «Нет», сказал Чичиков, вставши из-за стола: «с тобой нет никакой возможности играть. Этак не ходят, по три шашки вдруг!»
«Отчего же по три? это по ошибке. Одна подвинулась нечаянно, я ее отодвину, изволь».
«А другая-то откуда взялась?»
«Какая другая?»
«А вот эта, что пробирается в дамки?»
«Вот тебе на, будто не помнишь!»
«Нет, брат, я все ходы считал, и всё помню; ты ее только теперь пристроил, ей место вон где!»
«Как где место?» сказал Ноздрев, покрасневши: «да ты, брат, как я вижу, сочинитель!»
«Нет, брат, это, кажется, ты сочинитель, да только неудачно».
«За кого ж ты меня почитаешь?» говорил Ноздрев: «стану я разве плутовать?»
«Я тебя ни за кого не почитаю, но только играть с этих пор никогда не буду».
«Нет, ты не можешь отказаться», говорил Ноздрев, горячась: «игра начата!»
«Я имею право отказаться потому, что ты не так играешь, как прилично честному человеку».
«Нет, врешь, ты этого не можешь сказать!»
«Нет, брат, сам ты врешь!»
«Я не плутовал, а ты отказаться не можешь, ты должен кончить партию!»
«Этого ты меня не заставишь делать», сказал Чичиков хладнокровно и, подошедши к доске, смешал шашки.
Ноздрев вспыхнул и подошел к Чичикову так близко, что тот отступил шага на два назад.
«Я тебя заставлю играть! Это ничего, что ты смешал шашки, я помню все ходы. Мы их поставим опять так как были».
«Нет, брат, дело кончено, я с тобою не стану играть».
«Так ты не хочешь играть?»
«Ты сам видишь, что с тобою нет возможности играть».
«Нет, скажи напрямик, ты не хочешь играть?» говорил Ноздрев, подступая еще ближе.
«Не хочу!» сказал Чичиков и поднес однако ж обе руки на всякий случай поближе к лицу, ибо дело становилось в самом деле жарко. Эта предосторожность была весьма у места, потому что Ноздрев размахнулся рукой... и очень бы могло статься, что одна из приятных и полных щек нашего героя покрылась бы несмываемым бесчестием; но, счастливо отведши удар, он схватил Ноздрева за обе задорные его руки и держал его крепко.
«Порфирий, Павлушка!» кричал Ноздрев в бешенстве, порываясь вырваться.
Услыша эти слова, Чичиков, чтобы не сделать дворовых людей свидетелями соблазнительной сцены, и вместе с тем чувствуя, что держать Ноздрева было бесполезно, выпустил его руки. В это же самое время вошел Порфирий и за ним Павлушка, парень дюжий, с которым иметь дело было совсем невыгодно.
«Так ты не хочешь оканчивать партии?» говорил Ноздрев. «Отвечай мне напрямик!»
«Партии нет возможности оканчивать», говорил Чичиков и заглянул в окно. Он увидел свою бричку, которая стояла совсем готовая, а Селифан ожидал, казалось, мановения, чтобы подкатить под крыльцо, но из комнаты не было никакой возможности выбраться: в дверях стояли два дюжих крепостных дурака.
«Так ты не хочешь доканчивать партии?» повторил Ноздрев с лицом, горевшим как в огне.
«Если б ты играл как прилично честному человеку. Но теперь не могу».
«А! так ты не можешь, подлец! когда увидел, что не твоя берет, так и не можешь! Бейте его!» кричал он исступленно, обратившись к Порфирию и Павлушке, а сам схватил в руку черешневый чубук. Чичиков стал бледен, как полотно. Он хотел что-то сказать, но чувствовал, что губы его шевелились без звука.
«Бейте его!» кричал Ноздрев, порываясь вперед с черешневым чубуком, весь в жару, в поту, как будто подступал под неприступную крепость. «Бейте его!» кричал он таким же голосом, как во время великого приступа кричит своему взводу: ребята, вперед! какой-нибудь отчаянный поручик, которого взбалмошная храбрость уже приобрела такую известность, что дается нарочный приказ держать его за руки во время горячих дел. Но поручик уже почувствовал бранный задор, всё пошло кругом в голове его; перед ним носится Суворов, он лезет на великое дело. Ребята, вперед! кричит он, порываясь, не помышляя, что вредит уже обдуманному плану общего приступа, что миллионы ружейных дул выставились в амбразуры неприступных, уходящих за облака крепостных стен, что взлетит как пух на воздух его бессильный взвод и что уже свищет роковая пуля, готовясь захлопнуть его крикливую глотку. Но если Ноздрев выразил собою подступившего под крепость отчаянного, потерявшегося поручика, то крепость, на которую он шел, никак не была похожа на неприступную. Напротив, крепость чувствовала такой страх, что душа ее спряталась в самые пятки. Уже стул, которым он вздумал было защищаться, был вырван крепостными людьми из рук его, уже зажмурив глаза, ни жив, ни мертв, он готовился отведать черкесского чубука своего хозяина и бог знает чего бы ни случилось с ним; но судьбам угодно было спасти бока, плеча и все благовоспитанные части нашего героя. Неожиданным образом звякнули вдруг как с облаков задребезжавшие звуки колокольчиков, раздался ясно стук колес подлетевшей к крыльцу телеги, и отозвались даже в самой комнате тяжелый храп и тяжкая одышка разгоряченных коней остановившейся тройки. Все невольно глянули в окно: кто-то, с усами, в полувоенном сюртуке, вылезал из телеги. Осведомившись в передней, вошел он в ту самую минуту, когда Чичиков не успел еще опомниться от своего страха и был в самом жалком положении, в каком когда-либо находился смертный.
«Позвольте узнать, кто здесь г. Ноздрев?» сказал незнакомец, посмотревши в некотором недоумении на Ноздрева, который стоял с чубуком в руке, и на Чичикова, который едва начинал оправляться от своего невыгодного положения.
«Позвольте прежде узнать, с кем имею честь говорить?» сказал Ноздрев, подходя к нему ближе.
«Капитан-исправник».
«А что вам угодно?»
«Я приехал вам объявить сообщенное мне извещение, что вы находитесь под судом до времени окончания решения по вашему делу».
«Что за вздор, по какому делу?» сказал Ноздрев.
«Вы были замешаны в историю, по случаю нанесения помещику Максимову личной обиды розгами в пьяном виде».
«Вы врете! я и в глаза не видал помещика Максимова!»
«Милостивый государь! позвольте вам доложить, что я офицер. Вы можете это сказать вашему слуге, а не мне!»
Здесь Чичиков, не дожидаясь, что будет отвечать на это Ноздрев, скорее за шапку, да по-за спиною капитана-исправника выскользнул на крыльцо, сел в бричку и велел Селифану погонять лошадей во весь дух.