Реферат

Реферат Набоков Приглашение на казнь

Работа добавлена на сайт bukvasha.net: 2015-10-28

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 22.11.2024





Роман
«Приглашение на казнь»
Из истории создания романа. Замысел романа «Приглашение на казнь» возник у Набокова в самый разгар работы над романом «Дар» — летом 1934 года, когда он жил в Берлине (годом раньше к власти в Германии пришел Гитлер). Отложив на время еще недописанную главу о Чернышевском (будущую четвер­тую главу «Дара»), писатель необыкновенно быстро — за две недели — создает черновой вариант романа, а в сентябре — декабре дорабатывает его для журнальной публикации. Роман был впервые напечатан в париж­ском журнале русской эмиграции «Современные за­писки» в 1935—1936 годах, а отдельное издание по­явилось на свет в Париже в 1938 году. В 1959 году роман был опубликован на английском языке (перевод сделан Набоковым совместно с сыном Дмитрием). Этому изданию автор предпослал предисловие, важное для понимания произведения.
Отметая как беспочвенные суждения о возможных литературных влияниях, сказавшихся в его произве­дении, Набоков указывает на единственного творца, чье влияние готов с благодарностью признать,— на «восхитительного Пьера Делаланда». Автор «Рассуж­дения о тенях» Делаланд — вымышленный Набоко­вым писатель, цитата из которого служит эпиграфом к роману «Приглашение на казнь». Таинственный Дела­ланд был придуман в процессе работы над романом «Дар» (его труд «цитируется» в пятой главе «Дара»). Неудивительно в этой связи, что эпиграфы к двум романам отчетливо перекликаются: последнее предло­жение из эпиграфа к «Дару» - «Смерть неизбежна», в то время как эпиграф к «Приглашению на казнь» утверждает противоположное: «Как сумасшедший мнит себя Богом, так мы считаем себя смертными». Первое утверждение взято из учебника грамматики, второе принадлежит набоковскому Делаланду.
Из других произведений Набокова с «Приглашени­ем на казнь» тематически перекликается одноактная драма 1923 года «Дедушка» и первый из написанных в Америке романов — «Под знаком незаконнорожден­ных» (1947).
Сюжет романа. События романа «Приглашение на казнь» разворачиваются в неком условном географи­ческом пространстве и в столь же условном (неопреде­ленном) будущем. Главный герой тридцатилетний Цинциннат Ц. осужден за «гносеологическую гнусность» и приговорен к смертной казни на плахе. По ходу повествования выясняется, что вина героя — в его способности чувствовать и думать по-своему (быть непрозрачным, т. е. непонятным для окружающих). Не мыслю — значит, существую,— таков регулирую­щий принцип общества, обрекающего героя на смерть. Цинциннат должен быть уничтожен, потому что он нестандартен, потому что он — индивидуальность. Не зная о сроке исполнения приговора, Цинциннат про­водит в тюрьме 19 дней.
Томительное ожидание дня казни — не единствен­ный источник сюжетного напряжения. Подобно боль­шинству других персонажей-узников в мировой лите­ратуре и фольклоре, Цинциннат ждет свидания с близкими (оно обещано администрацией тюрьмы) и конечно же не оставляет мечты о побеге, тем более что неведомый избавитель по ночам роет подземный ход, все приближаясь к камере Цинцинната. Однако ожи­дания Цинциината и сочувствующего ему читателя обмануты самым немилосердным образом. Обещанное свидание с женой поначалу откладывается: вместо жены в камеру смертника является его будущий палач Пьер (он представлен как «соузник» — товарищ Цинцинната по несчастью). Затем встреча с Марфинькой все же происходит, но явившиеся вместе с ней в тюрьму многочисленные родственники превращают сцену прощания в шутовское представление, а сама Марфинька на глазах у Цинцинната вульгарно кокет­ничает со своим новым кавалером.
Еще более грубым фарсом оборачивается мечта о побеге из тюрьмы: когда лаз прокопан, из пролома в стене в камеру Цинцинната вваливаются счастливые шутники — директор тюрьмы и Пьер, на этот раз объ­являющий герою о своей подлинной роли — исполни­теля приговора. Последние надежды ускользнуть из крепости рассеиваются, когда дочь тюремного дирек­тора Эммочка, подававшая Цинциннату намеки на свою помощь в побеге, уводит его от стен тюрьмы, но доверчивый герой оказывается не на свободе, а в ком­нате, где собрались за чаем веселящиеся тюремщики. Цинциннат для девочки — не более чем забавная го­ворящая кукла.
Почти все главы романа (всего их в произведении 20) выдержаны в едином композиционном ключе. Каждая глава повествует об одном дне из жизни заключенного. Главы начинаются с пробуждения Цин­цинната и завершаются, когда он засыпает. Эта коль­цевая композиция, подчеркивающая безысходность участи героя, нарушается лишь в финальных главах. Действие 17-й главы происходит в ночь перед запла­нированной казнью (позднее окажется, что казнь от­ложена еще на сутки), 19-я и 20-я главы посвящены первой половине последнего дня Цинцинната — дня казни. Сама сцена казни происходит в полдень.
Последние две ночи перед казнью герой почти не спит (первое предложение 18-й главы начинается так: «Прилег, не спал, только продрог, и теперь — рас­свет...»). Бессонница последних дней Цинцинната контрастирует с его сомнамбулическим состоянием первых двух недель заключения: поначалу он словно спит наяву, а его внутренняя духовная активность проявляется именно в сновидениях. В последних же главах хронологическая определенность смены дня и ночи будто намеренно размыта; механическая арифме­тика календаря словно отменяется. При общем взгля­де на течение времени в романе заметен постепенный переход от сна к пробуждению, от ночи к рассвету. Заслуживает внимания читателя и то, что тюремное заключение Цинцинната регламентируется обратным отсчетом времени: герой пытается угадать, сколько времени ему осталось прожить. Однако в последнее утро он делает для себя важный вывод о «губительном изъяне» такой «математики» (гл. 19). В последний раз мотив арифметического счета звучит непосредственно в сцене казни, завершаясь полной остановкой внут­ренних часов того мира, где происходит казнь.
Система персонажей и предметный мир рома­на. В реалистической литературе изображение челове­ка и окружающего его мира, как правило,  подчинено принципу жизнеподобия: литературные персонажи и предметные детали в произведениях реалистов на­столько схожи с прообразами действительности, что о литературных героях говорят как о живых людях, а по некоторым произведениям можно изучать геогра­фию. Даже фантастические, заведомо вымышленные фрагменты реалистического произведения обставля­ются «объясняющими» мотивировками: условность художественного творчества в реализме маскируется.
Предметная реальность набоковского романа с по­зиций реализма выглядит концентрацией нелепостей, миром абсурдных нарушений логики. Уже первые страницы «Приглашения на казнь» предъявляют чи­тателю череду немотивированных странностей: смерт­ный приговор объявляется обвиняемому шепотом; в огромной тюрьме он оказывается единственным арес­тантом; тюремщик первым делом предлагает Цинциннату тур вальса. Часть этих нелепостей, впрочем, можно поначалу объяснить психологическим шоком, в котором находится только что приговоренный к смерти герой: Цинциннат испытывает обморочные со­стояния, бредит, его восприятие нарушено. Однако эта реалистическая мотивировка не подтверждается даль­нейшим ходом повествования.
Дело в том, что на всем протяжении романа драма­тически взаимодействуют два полярных типа воспри­ятия героем мира и, соответственно, две «версии» ре­альности — условно их можно назвать лирической и гротесковой. Мир, создаваемый памятью и воображе­нием героя, гармоничен и непротиворечив. Это мир подлинной любви и вдохновенных прозрений, мир — прекрасный сад. При первопрочтении могут показать­ся случайными и несущественными для понимания романа такие «садово-парковые» подробности, как «куча черешен», возникающая и тут же иссякающая на первой странице текста; «цветущие кусты» Садовой улицы; огромный желудь, сквозняком приносимый на колени Цинциннату, читающему «знаменитый роман» «Quercus» («Дуб») и т. п. Однако, если память читате­ля сумеет удержать эти детали, они постепенно вы­строятся в стройный ансамбль, ретроспективно напол­нятся лирическими значениями. Смысловая значи­мость каждого такого элемента будет возрастать по мере удаления от него: лирическое восприятие набо­ковского героя подчинено закону обратной перспекти­вы.
Лирическое воображение Цинциината создает ту «тайную среду», в которой он «вольно и весело» на­слаждается одиночеством. Однако существованию этого параллельного пространства в романе постоянно угрожает тюремная реальность, агрессивно вторгаю­щаяся в мир памяти и мечты. (Пример особенно рез­кой смены восприятия героя, перехода из «тайной среды» в гротескно очерченную явь — финал второй главы.) Важный момент этого перехода — утрата ге­роем спасительного для лирики одиночества. «...Оди­ночество в камере с глазком подобно ладье, дающей течь» — это ироническое сравнение содержится уже в первом абзаце романа.
Каковы же основные приметы тюремной яви и — шире — коммунальной реальности романа? Это преж­де всего сочетание унылого порядка с абсурдными импровизациями, тотальной предсказуемости жизни с внезапными сбоями ее механизмов. Технологическая культура антиутопического общества в романе нахо­дится в упадке: канули в прошлое воздухоплавание и книгопечатание, пришли в негодность двигатели внут­реннего сгорания, лежит в руинах древняя фабрика.
Ветхость и примитивная механистичность предмет­ного окружения в романе — внешние проявления общих процессов распада, умирания «наскоро сколо­ченного и подкрашенного мира». Другая примета омертвения жизни — предельная ритуализация чело­веческого общения и мелочная регламентация поведе­ния горожан. В воспитательных учреждениях введена многоступенчатая иерархия разрядов (Цинциннату до­верено работать с детьми предпоследнего разряда, обо­значенного 34-й буквой дореволюционного алфави­та — «фитой»). Педагоги на «галапредставлениях» имеют право носить белые шелковые чулки. На пуб­личные казни допускаются подростки, достигшие «посетительного возраста».
Казнь как спектакль — наиболее выразительная гротескная деталь романа. Но сам мотив жизни как театра, точнее как кукольного вертепа, составляет фундамент всей фантастической реальности романа. Главный герой, поначалу не оставляющий надежды найти понимание своих тревог у окружающих его пер­сонажей, постепенно прозревает. Вокруг него — лишь «мертвые души», механические подобия людей, ли­шенные человеческой индивидуальности и полностью взаимозаменимые. Они будто разыгрывают плохо от­репетированные роли, постоянно сбиваясь, путая реп­лики и мешая друг другу.
Театральный гардероб этой труппы марионеток не­велик, и в шутовской спешке представления они то и дело путают костюмы или не успевают должным обра­зом загримироваться и одеться. Часто бывает, что одна «кукла» попеременно исполняет разные роли: отсюда в романе эффект неустранимого двойничества персонажей. Пары двойников к тому же нестабильны, между элементами пар возможен взаимообмен. Так, например, сформированные в первой главе пары «тю­ремщик — директор тюрьмы» и «прокурор — адво­кат» по ходу повествования порождают новую комби­нацию — «директор — адвокат» (гротескное сходство персонажей подчеркнуто и фонетическим составом собственных имен Родион — Родриг — Роман).
Игровая, условная природа сюжетных событий под­черкнута в романе характерным подбором предметных деталей. Большая часть материальных подробностей в тексте — театральная бутафория: портреты персона­жей даются как описания масок, а пейзаж и инте­рьер — как сооружаемая на глазах у публики теат­ральная декорация. Балаганность происходящего до­стигает пика в 9-й главе — в сцене посещения Цинцинната родственниками.
Однако окружающий героя мир не сводится к набо­ру аксессуаров театральности, он, в соответствии с двойственной природой восприятия Цинцинната, дву­составен. В противовес гротесковому уподоблению со­бытий фарсовым сценам, а персонажей — механичес­ким манекенам, в романе развивается и мотив ожив­ления мира в сознании героя, одухотворения реаль­ности. Мир будто становится подлинным, преобража­ясь поэтическим воображением Цинцинната: «много­рукая» люстра плачет, «лучась, не находя пристани­ща»; по озеру «плывет лебедь рука об руку со своим отражением»; даже мусорная корзинка «шеберстит и клокочет» («должно быть, в нее свалилась мышь»). Да и в глазах своей матери, принятой им сначала за «лов­кую пародию», Цинциннат вдруг замечает «нечто настоящее, несомненное (в этом мире, где все было под сомнением), словно завернулся краешек этой ужасной жизни и сверкнула на миг подкладка» (гл. 12).
Особенно неоднозначны отношения главного героя с Марфинькой. С одной стороны, именно Марфинька — единственная спутница Цинцинната в его «упои­тельных блужданиях» по Тамариным Садам, героиня его снов и адресат создаваемых памятью лирических описаний. Вопреки очевидной лжи их совместной жизни Цинциннат доверяет ей самые заветные мысли и чувства, пытается достучаться до ее сознания, про­будить в ней живую душу. С другой стороны, именно она — самое выразительное воплощение пошлости ок­ружающего героя страшного мира. Кукольность ее об­лика и движений — постоянный мотив эпизодов с ее участием. Выразительна сцена последнего свидания, когда в день перед казнью Марфинька неожиданно является в тюрьму (гл. 19). Перед встречей с мужем она оказывает «маленькую услугу» директору тюрь­мы, а уже по ходу свидания уходит на время, чтобы подобным же образом услужить палачу мужа.
Металитературпые аспекты романа. Самое главное в Цинциннате — его способность к творчест­ву. Он единственный из персонажей романа читатель и — что особенно важно — начинающий писатель. Пробуждение сознания героя совпадает с его знаком­ством с буквами. В его читательской памяти — «Евге­ний Онегин», «Фауст», лирика Лермонтова, Тютчева, Бодлера. На­ходясь в тюремной камере, герой пишет — пытается выразить в слове то главное, что он сумел почувство­вать в жизни и что для него важнее физического существования: «Я кое-что знаю. Я кое-что знаю. Но оно так трудно выразимо!» (гл. 8).
Неудивительно, что произведение о писателе насы­щено его размышлениями о сложности творчества, о механизмах зарождения художественного образа и о пределах выразимости сокровенного чувства в слове. Роман о начинающем литераторе оказывается в значи­тельной мере романом о том, как создается сам его текст. Такие аспекты проблематики принято называть металитературными, т. е. обращенными к специфи­ке и приемам литературного творчества. Пример металитературности в русской классике — авторские ком­ментарии в «Евгении Онегине», посвященные «плану», «жанру» и сюжетным метаморфозам романа. В литературоведении существует еще один термин для обозначения этой стороны творчества — авторефлексивкый текст.
Уже первая глава «Приглашения на казнь» насы­щена авторефлексивными фрагментами, создающими рамочную конструкцию «текста в тексте». Второй абзац романа неожиданно заставляет читателя будто увидеть в зеркале текста себя самого с раскрытой кни­гой: «Итак — подбираемся к концу». На следующей странице Цинциннат на глазах читателя пытается преодолеть синтаксические затруднения, записывая свою первую дневниковую фразу. Здесь же — очень важная предметная деталь — «изумительно очинен­ный карандаш, длинный, как жизнь любого человека, кроме Цинцинната...». Длина карандаша будет про­порционально уменьшаться по ходу повествования.
Эстетические принципы героя романа (и его автора) раскрываются не только в прямых автокомментариях, но и косвенно — через оценку читаемых Цинциннатом книг. Важнейший эпизод такого рода — чтение узником романа «Quercus», иронически названного «вершиной современного мышления». Из своего рода читательской аннотации выясняется, что он представ­ляет собой шестисотлетнюю «биографию дуба» — ста­тичное мелочное описание всего происходящего во­круг: «Автор, казалось, сидит со своим аппаратом в вышних ветвях Quercus 'а — высматривая и ловя до­бычу» (гл. 11). Искусство того мира, в котором суще­ствует герой, представляет собой доведенный до абсур­да натурализм, своей верностью жизнеподобию маски­рующий отсутствие живого чувства и мысли. Повторя­емость, шаблонность такого «искусства» гротескно подчеркнута в сцене посещения Цинцинната родствен­никами: дед Марфиньки держит в руках портрет своей матери, «державшей в свою очередь какой-то портрет» (гл. 9).
Наиболее тонкое проявление «литературности» в «Приглашении на казнь» — система литературных аллюзий. Помимо явных аллюзий, очерчивающих круг литературной эрудиции героя, в романе рассыпа­ны многочисленные уподобления происходящих собы­тий кукольному драматургическому действу. Многие из них свободны от сколько-нибудь отчетливых пере­кличек с конкретными драматургическими произведе­ниями и служат созданию общей атмосферы гротеск­ной театральности. Однако часть подробностей облада­ет большей смысловой конкретностью, соотносясь с наследием русского символистского театра.
Петербуржец Набоков в юности был свидетелем на­стоящего театрального бума: зрелищные искусства в России переживали в начале века небывалый подъем. В апреле 1914 года в зале Тенишевского училища (того самого, где учился будущий автор «Приглаше­ния на казнь») актеры студии В. Э. Мейерхольда сыг­рали две лирические драмы А. Блока — «Балаганчик» и «Незнакомку». Режиссерская интерпретация пьес отличалась контрастным сочетанием натуралис­тической достоверности в актерских образах — с подчеркнутой марионеточностью, масочностью персона­жей (использовались цветные парики, приставные носы и т. д.). Тем самым достигалась смысловая многоплановость спектакля. Весьма вероятно, что Набоков был зрителем этого представления.
О наследии А. Блока а тексте романа заставляет вспомнить прежде всего одна предметная частность — плавучая библиотека на городской речке носит имя «доктора Синеокова» (Синеоков утонул как раз в том месте, где теперь располагается книгохранилище). Эта пародийная аллюзия на стихотворение «Незнакомка» (вспомните: «...очи синие бездонные // Цветут на дальнем берегу») — заставляет присмотреться к отношениям трех главных персонажей романа. В конце 12-й главы Пьер неожиданно называет Цинцинната «тезкой». В свою очередь, Марфинька в сцене последнего свидания обращается к нему: «петушок мой».
В мире манекенов-кукол Цинциннат играет роль балаганного Пьеро — тоскующего по своей неверной возлюбленной маленького лирика. Его двойник-соперник (двойничество подчеркнуто графической зеркаль­ностью первых букв их имен — «П» и «Ц») ведет себя как блоковский Арлекин: в нем бросается в глаза бой'кость, цирковая ловкость, развязная говорливость — одним словом, нагло-преуспевающее начало. Гимнас­тические кульбиты, карточные фокусы, шахматная доска, красные лосины и другие подробности одежды и поведения Пьера поддерживают эту ассоциацию. Напротив, Пинциннат-Пьеро наделен детской внешнос­тью, в отношениях с Марфинькой он зависим, инфан­тилен. В облике Марфиньки гротескно переосмыслены черты Коломбины и Незнакомки (имя раздваиваю­щейся героини блоковской «Незнакомки» — Ма­рия — фонетически напоминает имя жены Цинцинната). Блоковские отголоски различимы в сцене ночного визита Цинцинната к городским чиновникам накануне казни (гл. 17): этот эпизод рядом деталей перекли­кается с «третьим видением» «Незнакомки».
Набоков прибегает к своеобразной контаминации аллюзий: объектом скрытой литературной игры ока­зывается не отдельная пьеса Блока, но сама стилисти­ка его «Балаганчика» и «Незнакомки». Блоковский «шифр» позволяет понять упоминание героя о «смерторадостных мудрецах» в сталактитовых вертепах(гл. 18): это  не столько отшельники, бежавшие в пещеры от мирской суеты (старославянское значение слова «вертеп» — пещера), сколько ждущие смерти-избавительницы мистики в первой сцене блоковского «Балаганчика».
Стоит учесть, что среди персонажей романа «Лоли­та» есть театральная деятельница Вивиан Дамор-Блок («Дамор — по сцене. Блок — по одному из первых мужей»). Помимо анаграммы имени и фамилии авто­ра романа, этот сценический псевдоним интересен указанием на лирическую драматургию поэта-симво­листа.
Использование «кукольных» аллюзий — далеко не самоцельная игра автора и не пародийное выворачивание блоковских пьес. Благодаря этой грани повество­вания становится отчетливой двойственность главного героя романа. В мире тюремной яви — он такая же кукла, как и окружающие его марионетки. Их общая участь — быть игрушками в руках неведомого режис­сера. Но есть другая, гораздо более важная ипостась Цинцинната. Он поэт и своим лирическим сознанием принадлежит иной — не марионеточной — реальнос­ти.
Языковая ткань романа. Языковая виртуозность Набокова признана не только его почитателями, но и враждебной ему частью литературной критики и чита­тельской аудитории. Более того, «набокофобы» с го­товностью подмечают приметы формального — «внешнего», «мертвенного», как они считают,—мас­терства. Мастерства, не обеспеченного, с их точки зре­ния, содержательной глубиной. Сходные упреки предъявлялись в свое время Пушкину, позднее — Фету, Чехову, поэтам «серебряного века». Каковы же основные проявления набоковского языкового мастер­ства и в чем содержательные функции его приемов?
Главная отличительная черта мира, в котором живет герой «Приглашения на казнь» — полное от­сутствие поэтического языка. Забыто искусство пись­ма, слово деградировало до простейшего средства ком­муникации. Марионеточные персонажи понимают друг друга с полуслова: эта метафора реализуется в тексте (т. е. прочитывается буквально) в тех эпизодах, когда действующие лица перестают связывать слова между собой, ограничиваясь механическим набором грамматических начальных форм.
Языковая мертвенность наличного мира в романе проявляется в тяготении к речевым штампам, стилис­тически неуместным просторечиям («нонче», «вечор» и т. п.), плоским каламбурам («смерьте до смерти» и т. п.), в синтаксических сбоях и — главное — в неспо­собности персонажей видеть и называть новое. «То, что не названо,— не существует. К сожалению, все было названо» (гл. 2). Плоский мир допускает лишь однозначность, полную предсказуемость, механичес­кую закрепленность значения за словом. Показателен страх, вызываемый у Марфиньки письмом Цинцинната: «...Все были в ужасе от твоего письма... Я — дура, но и я чутьем поняла, что каждое твое слово невоз­можно, недопустимо...» (гл. 18).
Чего же боятся в словах Цинцинната персонажи романа? Они страшатся переносного смысла, неожи­данных значений, страшатся присутствующей в его словах тайны,— одним словом, боятся поэзии. В ли­шенном поэзии механическом мире язык Цинцинна­та, как и окружающих его манекенов, скован: герой постоянно сбивается и заикается. Блестящий образец «борьбы со словом» — барабанная дробь заиканий в записи Цинцинната (начало 18-й главы): «...Это ведь не должно бы было быть, было бы быть...— о, как мне совестно, что меня занимают, держат душу за полу вот такие подробы, подрости... лезут какие-то воспомина­ния ».
Однако по мере того, как Цинциннату удается осво­бодиться от «держащих душу» пут внешнего мира и от присущего ему механического языка,— речь героя чу­десным образом преображается. Она становится лег­кой, гармоничной, метафорически насыщенной. Утон­чается цветовое и звуковое восприятие. Так, желтая краска тюремных стен преображается от освещения: «темно-гладкий, глинчатый» тон теневых участков сменяется «ярко-охряным» на перемещающемся отра­жении окна (гл. 11). Поэтическое воображение Цинцинната насыщает ритмом пейзажные описания и картины его прошлой жизни.
Иногда ритмичность прозаических фрагментов до­стигает максимума: прозаическая речь уподобляется стихотворной, регулируясь равномерным чередовани­ем ударных и безударных гласных. Вот лишь два из большого количества примеров метрической организо­ванности: «и через выгнутый мост // шел кто-то кро­хотный в красном, // и бегущая точка перед ним // была, вероятно, собака» (гл. 3); «вся гроздь замирала, взлетая; // пищала, ухая вниз» (гл. 2). Однако еще чаще ритм создается тонкой сетью образных, лекси­ческих и звуковых повторов.
Ключевую роль в ритмической композиции текста играют повторы местоименных наречий «тут» и «там». Почти все фрагменты записей Цинцинната со­держат явное или неявное противопоставление этих двух лексических единиц, приобретающих постепенно значение главных смысловых опор текста. «Не тут? Тупое «тут», подпертое и запертое четою «твердо», темная тюрьма, в которую заключен неуемно воющий ужас, держит меня и теснит» (гл. 8). В этой записи Цинцинната ощущение скованности души в тюремной реальности создается не только развернутой фоне­тической имитацией ключевого слова, но и блестя­щим обыгрыванием графической формы букв, состав­ляющих это слово. Как видим, даже форма букв ис­пользуется Набоковым для смыслового углубления произведения. Мельчайшие лингвистические едини­цы — частицы, морфемы, отдельные звуки, в обыч­ном прозаическом тексте лишенные самостоятельной значимости,— в романе получают эту самостоятель­ность, семантизируются (получают значение) и всту­пают друг с другом в комбинации, становясь единица­ми смысла.

Буквы, составляющие лексическую пару «тут — там», образуют большую часть скрытого алфавита или «шифра», при помощи которого поверх прямых значе­ний слов в романе передается содержание лирической интуиции Цинцинната. Важно, что это неведомый для посторонних (и невидимый при первопрочтении рома­на) язык. Более того, сам Цинциннат лишь чувствует, «преступно догадывается», что ему открывается некая тайна, что кто-то будто водит его рукой.
Мать Цинцинната, которую он почти не знал (мель­ком познакомился с ней уже будучи взрослым), рас­сказывает ему о «нетках» — бессмысленных и бесфор­менных вещицах, которые, преображаясь в особом зеркале, оказывались чудесными «стройными образа­ми». «Можно было — на заказ,— продолжает Цеци­лия Ц.,— даже собственный портрет, то есть вам дава­ли какую-то кошмарную кашу, а это и были вы, но ключ от вас был у зеркала» (гл. 12). Незнакомка-мать дает сыну (и читателю) важный ключ к пониманию происходящего. Слово «нет» и его звуковой перевер­тыш «тень» — порождения все той же невидимой ли­рической азбуки.
Возможно, изобретатель этого алфавита — автор «Слова о тенях», загадочный Пьер Делаланд из эпи­графа к роману. Но главное в другом: после невольной подсказки матери Цинциннат начинает понимать, что окружающий его мир — кладбище теней, своего рода Зазеркалье, искаженное до неузнаваемости подобие подлинной, высшей реальности. «Там, там — ориги­нал тех садов... там сияет то зеркало, от которого иной раз сюда перескочит зайчик»,— сетует герой в порыве лирического вдохновения, еще не отдавая себе полнос­тью отчета в собственных словах (гл. 8). Он все еще надеется спастись в этом — искаженном, неподлин­ном, подлом — мире, поддается искушению линейной логики, нагружает смыслом бессмысленное. Но к утру казни окончательно осознает «тупик тутошней жизни», понимает, что «не в ее тесных пределах надо было искать спасения» (гл. 19). Последний «писатель­ский» жест Цинцинната — перечеркивание слова «Смерть».
Оглядываясь назад, Цинциннат видит теперь все то, чего раньше не замечал: «Все сошлось,— то есть все обмануло». Вот почему в финале он перестает быть марионеткой и сам становится творцом; отвергая «приглашение на казнь», расстается с балаганной ре­альностью. Что же различает теперь Цинциннат в своих собственных записях, в лирическом беспорядке заполнивших все выданные ему бумажные листы? По­чему, попросив напоследок три минуты для последней записи, он вдруг понимает, что «в сущности, все уже дописано»? Потому что он по-новому видит свой текст. Он видит, что его слова-«калеки» не столь «темны и вялы», как он полагал, что сквозь внешнюю сумятицу слов проступает вполне отчетливая мелодия.
Буквы поверх словоразделов волшебно стягиваются в одно главное слово, обещающее неподдельное буду­щее,— слово «там». А марионеточные создания теря­ют свои маски и парики, обнажая плоскую сердцеви­ну — «тут». Перечитаем, например, сцену игры Цинцинната с Пьером в шахматы, не забывая о зеркаль­ном «шифре» прозревшего к финалу героя (гл. 13). В процессе игры Пьер отвлекает внимание партнера (и читателя) бойкими пошлыми разговорами, призывает «много не думать», упоминает о зеркалах (в предельно сниженном контексте) и беспрерывно берет свои ходы назад. Возможная мимолетная ассоциация с гоголев­ской сценой (Чичиков и Ноздрев за шашками) — до­полнительная маскировка главного в тексте. Заканчи­вается игра победой Цинцинната, однако Пьер пытает­ся выкрутиться: «Вздор, никакого мата нет. Вы... тут что-то... смошенничали, вот это стояло тут или тут, а не тут...» После этого он как бы нечаянно смешивает фигуры.
Цинциннат нарушает молчание только для того, чтобы объявить Пьеру мат (он делает это несколько раз). Речь Пьера обильно уснащена однотипными словечками «так», «так-то», «так-с». При перечиты­вании глаз невольно отмечает слова «мат» и «так»: они выделены и синтаксическими средствами («Как — мат? Почему — мат?»). Зеркальная смена направления чтения этих слов приносит «красноре­чивые» результаты: победное слово Цинцинната — слово «там», а с лица Пьера спадает маска заключен­ного, обнажая его истинную функцию — «кат», т. е. палач. Палиндромы (т. е. слова-перевертыши) вооб­ще относятся к числу любимых Набоковым приемов, но в «Приглашении на казнь» он использует их с максимальным эффектом.
Итак, языковая картина романа не безразлична к его многослойному смыслу. Напротив, именно в мель­чайших элементах художественной речи — самые тонкие ключи к пониманию его содержания. В одном из интервью Набоков как-то сказал, что художник думает «не словами, а тенями слов». Постичь глубин­ное содержание «Приглашения на казнь», не учиты­вая зеркального преломления этих теней, невозмож­но.
Интерпретация романа. В обширной мировой на­учной литературе о Набокове существуют разные тол­кования «Приглашения на казнь», однако можно с долей условности свести их к трем основным позици­ям. Некоторые литературные критики — современни­ки Набокова увидели в романе прежде всего антиуто­пию, своего рода политическую сатиру на тоталитар­ную диктатуру (фашизм, сталинизм и т. п.). В истори­ческом контексте середины   30-х годов такой взгляд вполне объясним: уже были широко известны факты преследования людей за их убеждения, уже набирал ускорение тоталитарный террор.
В таком толковании Цинциннат — «маленький че­ловек», жертва государственного механизма, а единст­венный способ спасения личности, будто бы предлагае­мый автором романа,— полное неучастие в «комму­нальной жизни», отшельничество, эстетический эскапизм (от англ. еsсаре — бегство, уход от действительности). Сторонники такой трактовки сопо­ставляют набоковский роман с замятинским «Мы» (этот роман Набоков читал во французском переводе в начале 30-х годов), с романом О. Хаксли «Прекрасный новый мир», опубликованном в 1932 году, и с напи­санной намного позднее антиутопией Дж. Оруэлла «1984». Обоих британцев Набоков ко времени созда­ния своего романа не читал, а позднее был невысокого мнения об их произведениях. Неудивительно, что он отвергал попытки увидеть в его романе политически актуальную проблематику.
Иначе был истолкован набоковский роман поэтом и критиком русского зарубежья В. Ходасевичем. Для Ходасевича принципиально важно, что главный герой романа — писатель. За исключением главного героя в романе нет реальных персонажей и реальной жизни, считает критик: «все прочее — только игра декораторов-эльфов, игра приемов и образов, заполняющих творческое сознание или, лучше сказать, творческий бред Цинцинната». Мир творчества и мир реальности параллельны друг другу и не пересекаются: «переход из одного мира в другой... подобен смерти». Поэтому в финальной сцене «Приглашения на казнь» критик видит своего рода метафору возвращения художника из творчества в действительность, пробуждения от творческого сна. Интерпретация Ходасевича позднее была развита в многочисленных англоязычных рабо­тах о Набокове. Действительно, набоковский текст дает богатые возможности для наблюдений над «жиз­нью приема» в романе, но можно ли считать его худо­жественной энциклопедией формальных ухищрений?
Третье толкование можно назвать экзистенциаль­ным: роман Набокова посвящен вечной теме противо­стояния одинокой личности тому миру, который ее окружает. Внешняя жизнь героя на самом деле всего лишь сон, а смерть — пробуждение. Пьер — не просто пародийный двойник Цинцинната, но воплощение «земного» начала «человека вообще», слитого с его духовным, идеальным началом. Пока человек живет, т. е. пребывает в дурном сне, он не может избавиться от этой своей оборотной стороны. Лишь смерть означа­ет очищение души. Набоковский роман позволяет по­чувствовать за бессмысленностью земной жизни что-то подлинное и высокое. Сквозь механический бред псев­дореальности подлинный художник различает истин­ную реальность и пытается передать эту свою интуи­цию в художественном творчестве. Традиции экзис­тенциальной интерпретации были заложены статьей критика П, Бицилли и развиты рядом литературоведов, в частности С. Давыдовым.
            В последнее время появились интерпретации, учитывающие сильные стороны «Эстетического» и экзистенциального прочтений. В таких работах богатый арсенал набоковских приемов, использованных в романе, истолкован не как «самоцельная игра» писателя, а как средство передать тончайшие смыслы.
            Как видим, смысловая многослойность набоковского романа порождает разные прочтения. Каждое из них зависит от того, какой элемент текста принимается истолкователем за смысловую доминанту, т.е. за содержательное «ядро» произведения. Можно сказать, что интерпретатор уподобляется герою романа Цинциннату, пытающемуся понять и – главное – выразить то, что он постиг в окружающей его реальности. В этом – и только в этом – смысле Набоков приглашает читателя к сотворчеству, к употребительным блужданиям по лабиринтам созданной им картины и  - если получится – к читательскому прозрению.

1. Реферат на тему Bless Me Ultima Evalutation Essay Research Paper
2. Реферат на тему Ренесcанс
3. Биография на тему Говоров Владимир Леонидович
4. Курсовая Розробка гіпотези маркетингової стратегії ТОВ Олта на ринку металопластикових вікон міста Києва
5. Реферат Как расширить словарный запас
6. Реферат Теория социальной структуры и её место в системе социологического знания
7. Реферат на тему Организация велосипедного маршрута Украинские Карпаты 2
8. Реферат Достижение макроэкономических целей в классической модели
9. Реферат Автоматизированные обучающие системы 2
10. Реферат на тему Do We Owe Our Parents Something Or